Приказано молчать — страница 26 из 39

– Соедините с общим политотделом, – попросил Борисов и немного погодя услышал:

– У телефона майор Данченко.

– Лейтенант Борисов говорит.

– А-а, Сергей, ты еще в Подгорновке? Ну что я говорил. Застрял?

– Шакирбая я задержал.

– Как, задержал?!

– Вытащил из пещеры.

– Какая еще пещера?!

– Под водопадом. Прошу, доложите начальнику политотдела, что завтра утром выезжаю. Я не дозвонился.

Рассказы

Золотые патроны

Кирилла Нефедовича Поддубного, колхозного пасечника, я навещал часто.

Нефедыч, как звали его все, жил в долине в небольшом доме у берега озера. Рядом с домом рос развесистый дуб. Дед, с уважением поглядывая на него, любил говорить:

– Фамилия моя Поддубный – под дубом мне и жить. – И, помолчав немного, добавлял: – В силу входит, а я – того, восьмой десяток доскребываю…

Скажет и – вздохнет.

Вообще-то Нефедыч вздыхал редко; он был весел, немного суетлив, с утра до вечера возился возле ульев, рядком стоявших на опушке рощи, и сам был похож на трудолюбивую пчелу. Рощу: карагачи, ивы, ясень – гектаров двадцать – Нефедыч посадил и вырастил сам. Люди назвали эту рощу по фамилии хозяина, чуть переделав окончание – Поддубник.

Подружились мы с Нефедычем давно, в те годы, когда я командовал заставой, которая стояла километрах в восьми от пасеки, за небольшим перевалом. Хозяин Поддубника часто, особенно зимой, приходил к нам в гости. Зайдет, снимет солдатскую шапку, куртку, тоже солдатскую, одернет и поправит гимнастерку, расчешет обломком расчески негустую белую бороду и сразу:

– Где тут Витяка, внук мой?

А Витяк, наш четырехлетний сын, уже бежит к нему. Радостный. Заберется на плечи, запустит ручонки в бороду и допытывает:

– Почему, деда, у тебя борода?

– Пчел из меда вызволять. Какая залипнет – я ей бороду и подам. Лапками она хвать за волосинку, я ее в озеро несу. Пополоскаю, значит, ее в озере, она и полетит за медом. Я другую тащу. Рукой-то нельзя – ужалит.

– Обманываешь, обманываешь, обманываешь!

– Истинный хрест, правда, – смеется Нефедыч.

Вечером, за чаем, Нефедыч рассказывал о себе, о родных, о колхозе. Читали мы вместе письма от сына – сын у него полковник, окончил академию. Когда вызывали меня на заставу (бывало это часто), он бурчал:

– Ну и служба у вас! Белка в колесе, и только.

Нефедыч доставал трубку, набивал ее ароматным табаком (сын посылками баловал) и начинал дымить. Не спит, дожидается, пока я вернусь, и обязательно спросит, все ли в порядке…

Перед Новым годом случилось у нас несчастье: заболел сын. Играл с дедом, веселый такой, и вдруг – температура. Раскис совсем. Задыхается. Я к телефону, звоню в санчасть врачам.

Но такая пурга, что не пробиться к нам на заставу ни машиной, ни вертолетом. Кое-какие лекарства, предлагаемые врачами, нашлись в заставской аптечке, но они не помогали. День-два – ребенку хуже и хуже, а метель метет.

На третьий день утром Нефедыч надел шапку, затянул потуже ремнем куртку.

– Спасать, – говорит, – Витяку надо. Давай, Митрич, коня.

Куда ездил Нефедыч, к себе ли на пасеку или к другим старикам охотникам и пчеловодам, что в горах живут, мы по сей день не знаем. Вернулся к вечеру, в снегу весь, ну настоящий Дед Мороз, только ростом пониже тех, которые на картинах. Достал из-за пазухи бутылочку с какой-то коричнево-зеленоватой жидкостью.

– Сто лет теперь ему жить!

Отходил: натирал, поил. В Новый год Витя скакал вокруг елки.

Потом меня перевели в штаб части. Как в командировку еду, обязательно загляну к Нефедычу. Гостили у него и Нина с Витей.

Этот же раз я проводил в Поддубнике свой отпуск. Осенью в этих краях много всего: и дичи, и рыбы, и ягод, и солнца. На заре я покидал дом пасечника и уходил, прихватив с собой зажаренного кеклика или утку, то в горную глухомань, то переправлялся на лодке через озеро и пробивал застарелый камыш, буйно разросшийся на разливах, начинавшихся сразу же за озером, выискивая удобное для охоты место. Утки, атайки[3], гуси, кабаны любят такие места – нехоженые.

К пасечнику возвращался только к вечеру. Собирал малину и ежевику, либо просто лежал на траве, у берега какого-либо ручейка.

Вечером мы с Нефедычем готовили ужин, разговаривали о жизни. Так дни и шли.

Один раз (дней десять отпуска прошло) вернулся я в Поддубник позже обычного. Нефедыч был не один. Сам он хлопотал около плиты, стоявшей под навесом. А ему помогал парень лет восемнадцати, подкладывший в топку хворост. На скамейке, врытой в землю у крыльца дома, сидел, подперев ладонью подбородок, еще один гость – молодой мужчина в коричневой с засученными рукавами рубашке; мускулы рук будто врезались в ситец, и, казалось, рукава разлезутся по швам, стоит только пошевелиться. Перед навесом, именуемым Нефедычем летней кухней, лежал вислоухий пес – Петька. «Это, – говорит дед, – чтобы было кого по имени называть. Все не один».

Петька, не поднимая морды с передних лап, посмотрел на меня одним фиолетовым глазом и вновь закрыл его. Набегался, видно, за день и сейчас дремал.

Нефедыч, помешивая ложкой в большой кастрюле, из которой шел пар, разносивший аромат варившейся дичи, глянул в мою сторону и кивнул головой.

– Вишь, гости. Алеха с другом своим пожаловал.

– Добрый вечер! – поздоровался я.

Тот, что сидел на скамейке, подошел ко мне. Он был высок и мог бы показаться худым, если бы не сильно развитая грудь и мускулистые, толстые руки. Шея у него, как и ноги, была тонкая, длинная. Красивый чуб, русый, волнистый, широкое приятное лицо, темное от загара, глаза серые с голубизной, а в них – любопытство: «Кто ты такой?» Протянул он мне руку. Ладонь шершавая, с глубокими трещинками и мозолями.

– Павел. Скворцов.

Оглядел меня и вернулся на скамейку.

Алеха пробурчал что-то похожее на «здрасти», глянул из-под низко опущенного козырька кепки на мою «добычу» – два кеклика и коршуна, – брезгливо скривил губы, взял толстую палку, переломил ее на колене и толкнул в печку.

Про Алеху, сына своего двоюродного брата, Нефедыч рассказывал мне не раз.

– Пропадет парень в баптистах. Так закрутили его, хоть в петлю. Девка приглянулась, мать артачится: «Не возьму в снохи без крещения и все тут».

Нефёдыч возмущался: «Кто-то ее подзызыкивает!» Приглашал он прежде племянника работать к себе, но тот почему-то не соглашался.

«Приехал все же», – подумал я.

Снимая свои охотничьи «доспехи» и развешивая их на столбах, я наблюдал за парнем. Он машинально ломал палку за палкой и так же машинально толкал их в печь. Огонь освещал его длинное с впалыми щеками лицо и прядь волос, выбившихся из-под кепки; большие уши его просвечивались.

Плита раскалилась до малиновой прозрачности, а парень все подкладывал и подкладывал. Нефедыч морщась от жары, то и дело мешал в кастрюле суп, чтобы не пригорел, но молчал. Наконец не выдержал:

– Ты что, Алеха, аль меня поджарить на закуску захотел?

Алексей улыбнулся. Улыбка получилась грустной.

– Я бы, Кирилл Нефедович, сам себя спалил на огне.

Алексей сказал это с отчаянием, искренне. Нефедыч облизал деревянную ложку, которой мешал суп, вытер ладонью бороду и выругался:

– Я те, ядрена корень, все космы повыдеру!

Это, видно, было продолжением какого-то большого разговора, начавшегося до моего прихода, и мне стало неловко оттого, что помешал людям объясниться до конца; я хотел уйти на время в дом, но Нефедыч, поняв, видно, мое намерение, сообщил, что ужин готов. Потом, зажигая «летучую мышь» и приспосабливая ее на столе, чтобы лучше освещался сбитый из досок обеденный стол, он снова заговорил с племянником:

– Обтерпится, Алеха. У меня здесь такие харчи, что всякая душевная хворь сгинет. Вот смотри на меня. Сто лет проживу. А что? Кость у меня крепкая.

Старик приосанился, одернул гимнастерку, перетянутую солдатским ремнем, выпятил живот. В этот момент он, видно, считал себя стройным и молодым.

Мы сели за стол. Нефедыч, налив суп и положив в тарелку кеклика, поставил ее перед Алексеем.

– Тут у меня благодать, лучше всякого курорта.

– Куда, деда, столько. Не хочу я.

– Ешь.

Мы со Скворцовым не возражали против любой порции, и Нефедыч налил нам тоже полные чашки. Лицо Алексея посерьезнело, оно и без того длинное, будто вытянулось еще; он, прежде чем взять ложку, помолился и выжидающе посмотрел на Павла. А тот, вроде и не заметил ничего, молча принялся за суп. В глазах Алексея появилось недоумение, обида. Он хотел что-то сказать, но дед нахмурился.

– Ешь, ешь, Алеха!


Суп пришелся по вкусу всем, даже Алехе, только что желавшему сгореть в огне. Лицо его раскраснелось и подобрело. Нефедыч достал еще по кеклику.

– В твои годы, Алеха, – заговорил он снова, – я зубами пятак гнул. Возьму половину в рот, давну покрепче пальцами и на тебе – уголок. И сейчас еще зуб крепко держится. А отчего? Силу от природы имею! Опять же духом не падаю, а это перво-наперво во всем.

Я уже предугадывал дальнейший ход мысли Нефедыча, потому что не раз слышал от него этот разговор. Любил старик, когда разоткровенничается, похвалить себя: «Я тут настоящую целину обжил. Для людей парк вырастил. А что? Быть здесь городу. Вон геологи летось напали на что-то. Выходит, Поддубник мой не только для пчел сгодится». Но на сей раз он повернул разговор в иную сторону. Он с сожалением и болью спросил Алексея:

– Откуда у тебя трусость такая взялась? Убег из дому!

Алексей отодвинул чашку с супом:

– Никакой я не трус! Нету мне в деревне житья и все!

Он отвернулся и встретился взглядом с Петькой, стоявшим у стола в ожидании ужина.

– Вот так, Петька! – со вздохом проговорил Алексей, взял со стола свою чашку и вылил остаток супа в Петькину посудину. – Ешь, дружок.

Он хотел погладить собаку, но она зарычала.

– Зря, Алеха, стараешься, – довольно ухмыльнулся Нефедыч. – Петька не всякому доверится. Вот он – собака, животина – и то разбор в людях имеет. То-то! Приглядится, потом сдружится. А ты? Сначала, выходит, полюбил, а теперь в бега от нее.