Приключение дамы из общества — страница 15 из 20

Когда она ушла, я еще наслаждалась некоторое время редакционной деятельностью; чайку попила, сложила переписанное на подушку Василия Петровича, потушила свет, разделась и легла. А как только легла, заснула глубоким сном.

Меня разбудило ранним утром чье-то покрякиванье. Я подняла голову с подушки и увидела моего соседа, уже совершенно одетого, сидящим за столом над переписанными листами. Он сиял от удовольствия. Ему, видимо, не терпелось поговорить со мной, и он покрякивал нарочно погромче, чтоб я проснулась. Встретив мой взгляд, он закивал головой:

— Вы, следовательно, маненько исправили. То-то я смотрю, будто благозвучнее выходит. Ну, товарищ, вы нам в самый раз необходимый человек. Я-то ведь прямо от сохи на войну взят, грамоте там и научился и все больше самоучкой по книжкам. Революцию прошел по всем фронтам, от Зимнего до поляков и Юденича, ногу, видите, потерял, а образованием я не вышел. Назначила меня партия в секретари, а какой я секретарь, только по-военному людей сортирую. Товарищ Безменов на куски разрывается… Вот, следовательно, думаю я, необходимый вы для нас человек. Вы, товарищ, партийная?

Я ответила отрицательно.

— Жаль, жаль, ну да не беда. Я выйду в коридор, а вы одевайтесь. Через полчаса в исполком пойдем.

Я вскочила и оделась, глядя в кривое стенное зеркало. Потом мы напились чаю и вместе отправились в исполком. Василий Петрович показал мне стол с машинкой, где отныне я должна буду работать. Прямо против меня находилась дверь в кабинет товарища Безменова. Его самого я не видела со вчерашнего дня. Потом начался мой трудовой день.

С раннего утра шел прием. Сюда шли самые разные люди — с жалобой, просьбой, с разъяснениями, предложениями. Одному нужно было найти помещенье для школы, другой требовал охранной бумажки от выселенья, третий хотел реквизировать чей-то запас гвоздей, пятый хотел уехать и его не пускали, у шестого несправедливо забрали при обыске кусок материи; нельзя было догадаться о том, какое дело привело седьмого, восьмого, девятого. Все разнообразие дел человеческих скопилось тут в несчетном количестве. Нужно было выслушать, понять и удовлетворить каждого. Василий Петрович размещал их в строгом порядке, не допуская никакой несправедливости, усматривая резонность каждой просьбы. Он ошибся, считая себя плохим секретарем. Для того времени, полного неожиданностей и протекавшего с боевой поспешностью, это был идеальный секретарь.

Товарищ Безменов накладывал резолюции на бумажках просителей. Они были коротки, ясны и, как мне показалось при первом знакомстве с ними, мудры по-соломоновски. А быть мудрым на тысячу разных манер дело не легкое. Агрослужба желдороги требует охраны для дойной козы, электроток возмущается постановлением горисполкома за номером 113, профессор археологии предлагает разрыть местный курган, товарищи ходатайствуют о разрешении концерта-митинга с участием заезжего тенора Бискайского и балетной мелопластики школы Хопкиной и прочее и прочее. Ко мне под машинку попадала только ничтожная часть этих бумаг, та, что требовала официального ответа за номером и с копией. Прошла неделя, а я уже стучала с бойкостью настоящей старой машинистки. Настучав бумагу с копиями, я легко подхватывала ее левой рукой, а правой проводила по волосам и спешной походкой шла в кабинет «на подпись». Кроме меня, в соседней канцелярии работала еще одна машинистка в земельном отделе. Ей тоже приходилось идти на подпись к товарищу Безменову. Сперва мы сговаривались и, чтобы не бегать вместе, давали бумаги по очереди друг другу. Но скоро я заметила, что она обманывает меня: забирает мои, не давая своих, и прошмыгивает на подпись тихонько, когда я поглощена работой.

Эту машинистку звали Маечкой. Она отличалась тем, что всегда очень громко и неумеренно вздыхала, отчего всякий раз хрустела планшетка от ее корсета. У нее было бледное, нездоровое, припудренное лицо, накрашенные губы, пышная прическа в кудерьках, с грязноватой лентой, охватывающей голову и лоб. Большая, пышная, широкая в костях, вечно голодная, с жадными голубыми глазами и напухшими губами, она имела множество поклонников и у нас в канцелярии и в городе. Заметив ее хитрости, я стала складывать все бумаги к ней на столик и совершенно прекратила бывать у Безменова.

Я сделала это с неприятным чувством, разбираться в котором мне было некогда. В нашей несложной жизни посещение предисполкома и стояние у его стола несколько секунд было праздничным событием. Так относился к этому весь женский персонал исполкома, то же самое стала чувствовать и я. Не то чтоб мы были немножко влюблены в каждого заведующего, — хотя впоследствии я убедилась, что это обычная болезнь машинисток, — но мы сознавали себя солдатами на приеме у командира. Каждая могла отличиться, и каждой этого хотелось. Одна брала исполнительностью, образцовым состоянием бумажек, уменьем вовремя сказать слово, подсовывая бумажку; другая — запахом духов, пудрой, прической, шелковой блузкой; третья — надменностью, так как многие машинистки держали себя, как принцессы, и производили этим сильное впечатление.

Входя в кабинет, мы слышали обрывки разговора. Обычно заведующий прибегал к нашей помощи, когда хотел ускорить уход посетителя или оборвать его. Он звонил и немедленно погружался в принесенные нами бумаги, заводя с нами попутные беседы и стуча карандашиком по столу. Когда же посетителя не было, что случалось редко, нам задавались и разные шутливые вопросы, на которые каждая отвечала по-своему. Товарищ Безменов никогда не делал ни того, ни другого. Обычно он не сидел, а стоял возле своего стола, упершись коленкой в стул. Его манера выспрашивать человека была неожиданная и молниеносная. Он не терял даром ни одного мгновенья. Но у него изредка были полосы страшной апатии, когда в его работу можно было вмешаться. Он охотно вас тогда выслушивал, совещался с вами в мелочах, был нерешителен. Эти минуты мозговой усталости были моими любимыми; я привыкла не бояться его в такие минуты и говорить ему все, что накоплялось у меня на душе.

Так, я однажды сказала ему, когда он медлил подписать бумажку о праве телеграфной команды на занятие помещенья, принадлежавшего технической школе:

— Товарищ Безменов, вы — человек с умом, сердцем и волей, и разве вам не страшно день и ночь кипеть в этих ничтожных делах? Вы все равно что трамвайный кондуктор. Разве допустимо тратить жизнь на беспрерывное обрывание билетиков?

— Вы у меня контрреволюцию не разводите, — устало ответил он, — вернемся к порядку дня. Допустить ли занятие школы? Вы что об этом знаете?

— Школа сейчас получает подотчетные. Отдел снабжения выписывает ей по ордерам все, что нужно, учители имеют паек и жалованье, ученья, конечно, никакого нет и не будет еще года два. Телеграфная команда пришла с войском, квартирует на площади.

Он подумал несколько минут и подписал бумажку.

— Нас зовут варварами. Но наш крупный грех как раз в обратном: мы стараемся казаться слишком культурными, лицемерим. Поддерживаем то, что сию минуту бесполезно, насаждаем множество фантомов.

Я не сдавалась и вернулась к прежней теме:

— Лучшие люди сидят сейчас, как вы, за канцелярскими столами и утопают в бумажках. Оттого вы и устаете, что это не ваше дело. Если бы вы были на своем месте, у вас никогда не было бы такого опустошенья.

— Вы ничего не понимаете. Этот кабинет — рулевая будка. Мы правим курс. А если б мы сели за научные диссертации или игру на виолончели, Россия пошла бы ко дну.

Такие разговоры хоть отчасти наполняли мне жизнь. Я тяготилась обилием фактов, отсутствием обобщения, полным уничтожением перспективы. Раньше, хоть и со стороны, я наблюдала общую схему революции. Такие чуждые ей люди, как камергер, учили меня широкому сознанью эпохи, взгляду на будущее. Субботник наконец приобщил меня к стихийному творчеству массы. А сейчас я попала в будничный коридор, в отдаленный тыл революции и уже ничего не различала, кроме бумажек. Все казалось мелким, плоским, суточным, бесконечно субъективным и произвольным. Вокруг было как после неумелого подметанья комнаты, — всюду опять оседала пыль.

Маечка лишила меня и этих кратких разговоров. По ней и ее манере проникать в кабинет я судила о себе. Что-то пошлое примешалось к простоте моего отношения к товарищу Безменову, и тогда я прекратила свои хожденья. А моя соседка, чувствуя ко мне благодарность, неожиданно пригласила меня в воскресенье к себе. Отказаться было неловко. Я сидела по воскресеньям у себя в комнате, переписывая стихи Василия Петровича и дожидаясь первой получки жалованья, чтоб съездить к камергеру. Поэтому даже посещение Маечки показалось мне развлеченьем.

Она жила в первом этаже очень большой, но почти пустой квартиры. Мать ее была богатой купчихой, теперь разорившейся. Пышная старуха, совершенно беззубая, но припудренная, как дочь, усадила меня за стол, на котором она раскладывала карты. Я думала, что услышу жалобы на большевиков в духе Фаины Васильевны. Но ничуть не бывало. Она втянулась в жизнь без остатка. Говорила о том, кто какой паек получает, кто где служит, у кого какие связи. Интересовал ее очень гражданский брак, и тут же мне было передано несколько историй, где заведующий женится на своей секретарше.

— Вот какую партию сделала подруга моей Маечки, Антонина Прибыткова, а наружностью ей в подметки не годится. Из машинисток в секретарши, а заведующий у них простой рабочий, коммунист, только книжек начитался. И так она его закрутила, что, поверите ли, ополоумел человек. День и ночь вокруг нее ходит, осунулся, есть-пить перестал. Поломалась, поломалась девочка и вышла. Что ж вы думаете, им по ордеру всякую обстановку из жилотдела, серебряный самовар, примус, подушки, одеяла, верхнее платье, нижнего белья сколько надо выдали. Вот это я называю умом.

В комнату вошел брат Маечки, худой и высокий человек в пенсне, с испитым, неподвижным лицом, покрытым прыщами. Он шепнул Мае что-то на ухо. Она протянула руку, взяла у него бумажку и копировальный карандаш и стала писать. Потом дала листок и мне, предварительно смяв его посередине.