Павла Павловна. И то правда, родная вы моя, душно легонечко. Не спрыснуть ли сосновой водицей или тройным?
Бабетта. С ума вы сошли, Павла Павловна, по грибам, что ли, соскучились, мокроту разводить!
Павла Павловна. Я и говорю, сыровато. Пальтецо-то не заплеснелось бы…
И так до бесконечности. Иные любители собак заставляют их по сто раз прыгать за кусочком сахару. Бабетта без всякого кусочка сахара по целым часам заставляла прыгать Павлу Павловну. Для чего она жила у Бабетты, я не знаю. Даже не ела досыта. У нее был болезненный, нечеловеческий аппетит. Но при других она не умела и не любила есть, а Бабетта нарочно сажала ее с нами. Бедная Павла Павловна давилась каждым куском, глядя себе на тарелку с тихой жадностью. Она ничего не успевала доесть и, чтобы не задерживать стола, отдавала недоеденное горничной, принимавшей грязные тарелки. Я поймала ее как-то на углу улицы, где она поедала, оглядываясь по сторонам, купленные на собственные деньги, невкусные, без соли, без масла, без хлеба, вареные земляные груши. В России карманы ее были полны семечек, в Италии — печеных каштанов.
Мы уселись за стол против Валентина Сергеевича, накапывавшего себе лекарство, и доктора Василия Тарасовича. Лысый, довольно плотный хохол был большим весельчаком и говоруном. Бабетта покрикивала на него, но не могла обойтись без него ни единого дня. Он держал ее на диете, сам составлял меню и проявлял иной раз медицинскую инициативу, как это было в случае с бородой.
— Мы сегодня молодцом, — сказал он Валентину Сергеевичу, — через недельку будем предпринимать прогулки. А посмотрели бы вы, как Варвара Сергеевна перенесла операцию.
— Да, кстати, Бабетта, расскажи про операцию, — мы ничего не знали об этом. Как это ты в такое время решилась?
Нам подали густой итальянский суп из спаржи и маленькие пирожки. Я видела, как Павла Павловна расплескала свою ложку, стараясь сразу забрать в рот ее содержимое и сжимая указательным и большим пальцем левой руки маленький пирожок. Вид у нее был несчастный.
— Операция? Надоело, братец, вот и решилась. Чего из года в год его штопать. Это я про пузырь. Денег ухлопала уйму на ихние клиники. Так уж лучше было вырезать, и — конец.
— У Варвары Сергеевны все не как у других людей. Мы — простые смертные, она — богиня. У нее не то что смертные останки, а даже пузырь какой-нибудь удостаивается особой участи.
— Нашел о чем за обедом рассказывать, — величественно, впрочем не без удовольствия, перебила доктора Бабетта. — Как я к немцам в лапы ни попаду, непременно что-нибудь случается. Позапрошлый год у первой знаменитости, в лучшей лечебнице, при двух ассистентах да трех сиделках ухитрились они мне после операции двадцать восемь аршин марли в животе оставить. А на этот раз дело было такое: в нашей лечебнице за день до меня оперировали персидского принца, тоже пузырь вырезали. Принц, как очнулся, требует свой пузырь, — у них, видите ли, такой закон, что все части тела должны быть похоронены в наследственной гробнице персидских царей. Ну, а пузырь давным-давно с прочею требухой выбросили. Принц рвет и мечет. Врачи, сиделки, сторожа туда и сюда, чуть не плачут, — нет пузыря. Как быть? А у принца уже температура. Пришли ко мне: так и так, нельзя ли в виде особой любезности ваш пузырик. Я разрешила. Отнесли принцу мой пузырь, он успокоился; положил его в хрустальный сосуд, а сосуд в серебряный ларец и увез в Персию. Так что мой желчный пузырь похоронен с большим почетом в наследственном склепе персидских царей. Валентин Сергеевич расхохотался.
— Ай да сестра. Это я понимаю. Это в нашу хронику надо. Повезу в Петербург два анекдота: один о твоем пузыре, другой о моей жене.
В это время горничная убирала тарелки со съеденной рыбой. Она протянула руку к Павле Павловне, торопившейся доесть свой кусок.
— Не берите у Павлы Павловны, вы видите, она еще не кончила, — сказала я горничной.
— Кончила, кончила, — заторопилась та, роняя кусок обратно в тарелку, — к чему же из-за меня такое беспокойство.
Она щелкнула зубами от нервного страха. Отвращение овладело мной, И тотчас после обеда, когда подали фрукты, печенье и сладости, а Бабетта удалила Павлу Павловну кивком головы (она не разрешала ей сидеть «beim Nachtisch»,[5] как говорят немцы), я обрушилась на сестру моего мужа:
— Почему вам доставляет удовольствие делать из человека кретина? Почему вы любите зрелище чужой тупости и чужого несчастья? Что приятного в ежедневном издевательстве? Дайте ей спокойный кусок хлеба где-нибудь, где она съест его себе на пользу.
К моему удивлению, Бабетта и на этот раз ничего не ответила. Но, вставая, чтоб удалиться к себе, я перехватила ее взгляд и жест. Она выразительно взглянула на моего мужа и пальцем похлопала себя по лбу, движеньем головы указав в мою сторону. Пораженная, я спряталась за большую дверную портьеру и с минуту задержалась в столовой. Она сказала:
— Валя и Василий Тарасович, не шутите, пожалуйста, с Алиной. У нее не все дома. Я вам говорю, она ненормальна. Что-нибудь на женской почве. Есть, знаете, такие болезни. После твоих слов о тысяче франков я сразу подумала, что здесь (она опять похлопала себя по лбу) маленькое расстройство. На твоем месте, Валентин, я бы ей не противоречила и свезла бы ее поскорей в Петербург.
— Позвольте мне как врачу… — начал было Василий Тарасович, но дальше я слушать не стала, бросилась в свою комнату, заперлась и расхохоталась, как дикая. Возбуждение душило меня, я сказала себе самой вслух:
— В Чацкие попала. Вот тебе и правда! — И чтоб справиться как-нибудь с несносным смехом, я схватила бювар, перо и чернильницу, а в рот сунула свой кружевной платочек и прикусила его зубами.
«Дорогая Екатерина Васильевна,
Ваше письмо стало моим жизненным спутником, и в результате я провозглашена сумасшедшей. Находить людей, которым можно говорить правду, — адски трудно, не по моим силам. Я решила говорить правду всем. Это вначале вроде купанья зимой в реке: очень страшно, и чувствуешь холод в позвоночнике. Но если кинуться очертя голову, то согреваешься, наслаждаешься, ничего уже не боишься. Только это так занятно — слишком занятно! И никого ничуть не трогает. Belle-soeur, который я наговорила в лицо несколько горьких правд, отнесла их не к себе, а к моему умственному расстройству. Во всяком случае вы сделали мою жизнь интересной. Напишите мне.
В тот же день Валентин Сергеевич объявил, что мы едем через Бриндизи в Россию. Он был очень ласков и намекнул на возможность седьмого чемодана; Бабетта тоже была очень ласкова. Но я запротестовала. Нынче мне хотелось одного, завтра другого. То не уеду, не повидав марионеток, то худо себя чувствую, то намереваюсь прокатиться по Кампаньи. Мне ни в чем не отказывали. Таким способом я выиграла несколько дней для получения ответа.
И куда бы мы ни ездили, что бы ни делали, новая забава никогда не наскучивала мне, — забава говорить правду.
В одно утро муж сказал при мне Василию Тарасовичу:
— Сколько ни избегал встречи с Новосельским, даже в читальню не ходил, а наткнулся-таки. Предупредите Варвару Сергеевну, что пришлось позвать его к обеду.
Новосельский был игроком и кутилой. Он занимался перепродажей антикварных вещей и дважды выступал свидетелем в чужих бракоразводных процессах. Он мог бы шантажировать, если бы захотел, — столько чужих секретов было ему известно. Его повсюду принимали и побаивались.
Большой, плотный, тщательно выбритый, с покатым лбом, прищуренными в мешочках глазами, сочным приятным баритоном, он вошел к нам мягко и чуть свесив к коленям обе руки, как танцор, собирающийся раскланяться, — его обычная манера. Поздоровавшись, он уселся, опять не сразу, а покрутившись по комнате, и занял место по себе, став похожим на большую кошку, — вот-вот начнет умываться. Даже привычка у него была кошачья — правой рукой водить по уху, рассеянно прислушиваясь не к собеседнику, а к тому, что делается за окном или за дверью.
Говорили о войне, об английском золоте, о том, что выгоднее покупать и везти, о камеях, которые он только что перепродал княгине Ливен.
— Жаль, что мы не встретились раньше. У меня была для вас изумительная трубка, — сказал Новосельский.
Муж всплеснул руками:
— И подумать, что я тщетно искал вас и в читальне, и на пьяцца, и в клубе. Как будто предчувствие было!
— Неужели он так горячо меня разыскивал? — через стол обратился ко мне Новосельский, вперив прищуренные глаза в мои. Было что-то в его лице, похожее на гримасу.
— Ничуть, — ответила я спокойно, — он вовсе не хотел с вами встретиться.
— Вот как! Почему же?
Он оживился и развеселился. Муж глядел мимо меня на доктора Василия Тарасовича. Доктор уставился на Бабетту. Бабетта больно прижала к себе мой локоть, успев выразительно кивнуть Новосельскому. Но тот и не глядел на нее. Помолодевший, как мальчик, он ждал ответа. И я ответила:
— Потому что вы — авантюрист.
— Aline! — воскликнули сразу муж, Бабетта и доктор. — Вы нездоровы. Она нездорова. Никита Петрович простит ей, когда узнает…
Я отстранила Бабетту рукой. Взгляд Новосельского гипнотизировал меня. Я загляделась на узкие зрачки, ставшие сейчас двумя черными черточками, на улыбающийся полный рот, прикушенный острыми и молодыми зубами, на синие от бритья, пухлые щеки, на все это лицо, выступившее передо мной в какой-то злорадной обнаженности, слушавшее меня с интересом и восхищением, — и продолжала говорить медленно, раздельно, обдуманно:
— Вы хищник и авантюрист. Таких презирают и побаиваются. Конечно, он не искал вас, да и никто не станет искать вас добровольно. Только признаться вам в этом не захотят ни он, ни другие.
— Отлично, Алина Николаевна. Но я должен сказать вам, что ведь и вы тоже — авантюристка. Вы начинаете увлекаться азартом.
Наступило мертвое молчанье. Он обвел нас глазами: