— Добрый день, Серафим Никитич, — отозвался капитан. — Проходите.
Царев снял фуражку, бережно положил ее на край стола и, вытащив большой платок, погладил лысину. Затем опустился на табуретку и поерзал, устраиваясь поудобнее.
Этот человек везде чувствовал себя дома, был со всеми на «ты», не признавал чинопочитания и был убежден, что окружающие относятся к нему так же хорошо, как и он к ним.
Тут он, конечно, заблуждался. И вообще он был слишком мягок. Видимо, потому в свои сорок пять лет все еще оставался старшим лейтенантом.
— Ф-фу! Ну и духотища! — сказал Царев ворчливо. — Так что у тебя случилось в последнем полете? — спросил он без всякого перехода.
Добруш, набивавший трубку, поднял голову. Он не ожидал, что Царев заговорит об этом, и некоторое время молчал.
— Северцев должен был подавить зенитную батарею, а мы — бомбардировать станцию, — сказал он наконец. — Но его сбили раньше. Пришлось заняться этим мне.
— Ну вот, ну вот, — Царев всплеснул руками. — Я так и думал... Не кури, пожалуйста... Многие этому не верят.
Капитан кивнул.
— Я знаю.
— Вот видишь. Ох! Надо тебе быть хитрее. Наталья Ивановна всегда говорила: не хитри с работой, но с начальством держи ухо востро. И она права!
Капитан улыбнулся. Сам Царев этим ценным советом, видимо, так ни разу в жизни и не воспользовался.
— Начальство здесь совершенно ни при чем. Слухи распространяет не начальство.
— Почему ты не оставил хотя бы пару бомб для станции?! — не слушая его, вскричал Царев. — Почему?
— Пушки стояли в бетонных бункерах. Нам пришлось сделать четыре захода.
— Поэтому и погибли штурман со стрелком?
Капитан снова кивнул.
— Бомбометание по площади не годилось, — пояснил он. — Надо было уничтожать каждый бункер отдельно. Стрелок был ранен во время первого захода. Потом убит штурман.
Он никому не рассказывал, как это произошло. Во время первого захода стрелку раздробило руки. Потом при втором заходе осколок попал ему в живот. Стрелку было всего девятнадцать лет.
Штурман погиб во время последнего захода. Он успел сказать: «Командир, меня убили». Осколок попал ему в сердце.
Самое страшное, что он ничем не мог помочь своему экипажу.
— Козлов болтает, что ты виноват в их гибели.
— Знаю. — Капитан зажег спичку и поднес ее к трубке.
— И ты говоришь об этом так спокойно! Ты бессердечный человек, вот что! Почему ты не доказывал? Почему не рассказал, как было дело?
Капитан пожал плечами.
— Кому? Козлову?
— Ну все-таки... — Царев вздохнул, вытащил платок и снова промокнул лысину. — Ты сегодня летишь на Кенигсберг, — сказал он, не спрашивая, а утверждая.
Капитан поднял на него глаза. «Кажется, из всего полка о полете я знаю меньше всех остальных», — подумал он, усмехнувшись.
Царев сложил платок и сунул в карман.
— Послушай, открыл бы ты дверь, а? Тут задохнуться можно от дыма... Это как-нибудь связано со станцией? — спросил он, когда капитан вернулся от двери.
— Что?! — удивился тот. — Каким образом?
— А таким! — разозлился Царев. — Если разные Козловы на каждом перекрестке кричат, что ты виноват в гибели стрелка и штурмана, то тут даже и штаб может задуматься. Почему именно тебя сейчас посылают на Кенигсберг? Почему нельзя подождать, пока придет новая техника? Ведь обещают со дня на день!
— Есть приказ, — сказал Добруш.
— Вот именно, есть приказ. И поскольку задание почти безнадежное, то... Почему не посылают другого? Меня, например?
— Это говорит Козлов?
— И не он один.
— Ладно, — сказал капитан. — Стоит ли обращать внимание на то, что кто-то говорит по глупости...
— А может, и не по глупости. Может, так оно и есть. Ты подумал?
На мундштуке трубки было выжжено:
«Дарю Василию сердечно, чтоб вместе быть вечно».
Трубку подарила ему Мария в день свадьбы. «Вечность» продлилась три года. Проклятые болота, говорила она. Проклятые леса. Проклятые самолеты. И однажды, когда он вернулся из полета, ни Марии, ни дочери Зоей не оказалось дома. Прощание могло бы расстроить его, а Мария не могла этого допустить.
— Что ты намерен делать? — спросил Царев. — Да не молчи ты, как кол, господи боже мой!..
Капитан оторвал взгляд от трубки.
— Выполнять задание.
Царев поднял руки.
— Выполнять задание! — заорал он. — Ну конечно! Конечно, выполнять задание! Как? У тебя есть экипаж? Есть машина? Да и не в этом дело, вот что. Вспомни о первых трех самолетах.
Добруш покачал головой и усмехнулся.
— Сегодня я только тем и занимаюсь, что вспоминаю.
— Он еще смеется! — Царев вскочил с табуретки и с негодованием схватился за фуражку. — Вставай! — потянул он капитана за рукав. — Идем к полковнику. Мы ему... мы добьемся, чтобы приказ отменили. Пусть они там не воображают... Это обреченное задание. Пусть они...
Капитан отвел руку Царева.
— Не надо так волноваться, Серафим Никитич. И идти никуда не надо. Полковник дает мне хороший экипаж, да и пойду я в составе группы...
— Это не имеет значения! — крикнул тот. — При чем тут группа, если ты не сможешь вернуться?
— Я вернусь.
Царев выпрямился и с минуту с изумлением смотрел на капитана.
— Вернешься?! Из этого полета?
— Другие возвращаются.
— Не на таких машинах!
— Моя машина не так уж плоха. Да и... видишь ли, все это не так просто. Я вовсе не хочу, чтобы приказ отменили.
— Что ты такое городишь?! — разозлился Царев. — Как не хочешь?
— Я полечу на Кенигсберг, — сказал капитан. — Не стоит больше об этом говорить.
Царев застыл с раскрытым ртом. Вид у него был как у ребенка, которому показали блестящую игрушку и тут же отняли ее.
— Но ведь у тебя... Послушай, может, я мог бы слетать вместо тебя? — проговорил он жалобно. — У меня неплохой экипаж, да и машина получше... Зачем тебе ломать шею?
Капитан вздохнул.
— Хочу посмотреть Белоруссию.
Царев широко раскрыл глаза.
— При чем тут Белоруссия?!
— Видите ли... однажды я там родился.
Царев пристально поглядел на него и покачал головой.
— Что ж, — сказал он. — Я предупредил. — Он нахлобучил фуражку и повернулся к двери. Уже выходя, не удержался и крикнул: — Все в этом полку с ума посходили! Все! Наталья Ивановна говорила: держись от сумасшедших подальше. И она права!
Он так хлопнул дверью, что с потолка посыпалась земля. Капитан остался один.
...Он увидел Белоруссию — сплошное огромное черное пятно. И только один огонек, где-то под Минском, который начал мигать при их приближении.
Штурман прочел морзянку:
— «Трэба зброя... Трэба зброя...» Командир, что это значит?
— Нужно оружие, — угрюмо перевел пилот. Огонек мигал долго и настойчиво, он терпеливо просил и после того, как они миновали его:
«Трэба зброя...»
— Командир, курс триста двадцать, — говорит штурман.
Капитан ждет, пока цифра 315 на картушке компаса подходит к указателю. Затем выравнивает самолет. По инерции машина еще продолжает разворачиваться, и, когда две светлые черточки совмещаются в одну, пилот компенсирует инерцию едва ощутимым движением руля поворота.
— Взял триста двадцать.
Теперь звезда, на которую он летел до сих пор, сместилась влево.
Взгляд пилота пробегает по приборам, не задерживаясь ни на одном. Температура масла, расход горючего, высота, скорость, обороты винтов...
Приборы — язык, на котором разговаривает с ним самолет. В первые годы работы Добруша самолет говорил на чужом языке. Приходилось прилагать все внимание, чтобы понять, о чем говорит машина. Сейчас это получается без участия сознания. В его глазах раз и навсегда запечатлелось то положение стрелок, рычагов тумблеров, огоньков сигнальных лампочек, при котором даже мимолетного взгляда достаточно, чтобы в мозг поступало сообщение: нормально, нормально, нормально...
Но стоит отклониться одной-единственной стрелке, потухнуть лампочке, и привычная картина нарушается, в мозг поступает тревожный сигнал: «Опасность!» Пилот еще не успевает осознать, в чем она заключается, но уже начинает действовать, только задним числом понимая, что на это сообщение машины он и в самом деле должен был убрать газ, переключить тумблер или взять штурвал на себя...
— Режим, командир!..
С ним хороший штурман. Он знает свое дело. Хороший штурман, еще не оторвавшись от земли, думает о ветре. Он всегда с недоверием относится к груде метеосводок, которыми его снабжают перед полетом. Едва поднявшись в воздух, он хочет сам узнать скорость ветра, направление, снос машины. И, как правило, его данные отличаются от тех, которые он получил на земле. Земля всегда отстает от событий, происходящих в воздухе.
А сейчас, перед бомбометанием, ветер штурману особенно нужен...
Две минуты, пока штурман, припав к окуляру визира, ловит одному ему видимые ориентиры, кажется, что машина замерла в воздухе. Ни одна стрелка не сдвигается даже на десятую долю миллиметра.
— Промер окончен. Отличный ветерок получился, командир! Повторять не надо.
Приятно дать штурману хороший ветер. Штурманы редко бывают довольны ветром. Иногда приходится повторять режим по три, четыре, пять раз, и тогда работа летит к чертям. Тогда каждый думает о том, чтобы хоть как-то разделаться с этим проклятым полетом, от которого добра ждать не приходится.
Они хорошо работают. Они хороший экипаж.
— Командир, осталось семнадцать минут.
— Понял. Стрелок, вы слышали? До Кенигсберга — семнадцать минут.
— Слышу. Семнадцать.
— Как кислород?
— В порядке, командир. Идет.
— Штурман, у вас как с кислородом?
— Все хорошо. Спасибо. Командир, начинайте набор. Держите шесть метров в секунду.
— Понял. Шесть.
Нос самолета чуть приподнимается. Они уходят от земли все выше. От враждебной земли, на которой рассыпано довольно много огней. Но эти огни капитана не радуют. Они вызывают в нем раздражение и глухую злобу.