Приключения 1977 — страница 2 из 24

СНЕЖКА — РЕЧКА ЧИСТАЯ

I

Утреннее заседание закончилось, но участники конференции не спешили на обед. Еще было время, чтобы поговорить, обсудить доклады и размять ставшие непослушными суставы.

Народ на конференции биологов был в основном пожилой, все больше доктора, кандидаты, преподаватели вузов. Одни группками стояли в просторном фойе, другие неторопливо прогуливались по блестящему лаковому паркету, склонив головы и заложив руки за спины.

У большого вазона-кадушки, из которого тянулись вверх стебли плюща, стоял высокий худой человек. В правой руке он сжимал красную кожаную папку, левая, одетая в черную перчатку, была словно пришита к бедру, как у старых кадровых военных, привыкших придерживать личное оружие — шашку. Строгое напряженное лицо, легкое покачивание на носках выдавало его волнение, говорило о том, что человек нетерпеливо ждет, может быть, переживает, решая, уйти или подождать еще…

Вскоре к нему подошел полный, начинающий лысеть мужчина, его движения были широкими и уверенными. Они поздоровались, чуть дольше, чем положено просто знакомым, задержали рукопожатие, глянув в глаза друг другу.

— …Если бы не рука, не узнал бы тебя, Гуров, — сказал полный мужчина. — Что, так и висит как плеть? И видать, погоду предсказывает отменно, а?

— Есть такое дело, Родион Иванович, — сдержанно ответил Гуров.

— Ну, голубчик, рассказывай: где, как, когда, почему и откуда? — Родион Иванович дотронулся до локтя Гурова и легонько подтолкнул его к выходу из зала.

— Вот ведь как получается… Раньше в отряде я бы вас так спросил. А нынче вы командуете.

— Все течет, все изменяется, дорогой мой… Впрочем, разве в отряде не я командовал, хоть и врачом был, а? Вспомни, не я ли подсказывал тебе, кого на задание можно посылать, а кого нельзя. И так далее… И потом, голубчик, я к вам попал в звании и в возрасте повыше!

— Верно. А теперь тем более: пост у вас союзного значения…

— Ты брось, Гуров, по голенищу хлопать. Ты ведь не такой?.. Или изменился? Пойдем, садись в машину, я тебя в одно местечко отвезу, пообедаем… Так как же ты биологом заделался, ты железнодорожник, секретарь горкома, командир партизанского отряда! И на тебе — биолог, доцент!

— Всего лишь преподаватель, — сказал Гуров, утопая в мягком сиденье просторной легковой машины.

— Это, голубчик, частность, которая в любую минуту может измениться. А ты уточни по существу.

— Все проще пареной репы… К травкам я еще в отряде присматривался: лес-то нас кормил, защищал, укрывал, лечил. После войны какой из меня работник с одной рукой? Пошел в школу, потом в институт. Двинул по ученой дорожке, хотя до сих пор не уверен, правильно ли сделал.

— Почему же не вернулся домой, на старую работу?

— После госпиталя остался в Сибири… Сейчас работаю со студентами. Вот привез доклад об их работах по декальцинированию костей рыб.

— …Разрушаете хребет, а хвосты растут как у контрольных, так и у опытных, — хохотнул Родион Иванович.

— Не совсем. Есть новые данные…

— Ладно, Гуров, прости, перебил. Почему же ты в Снеженск не вернулся? Ведь, если не ошибаюсь, ты там и родился?

— Как одна старушка говорила, пути господни неисповедимы.

— Ну, во-первых, не всегда эти пути неисповедимы, и во-вторых, ты что-то темнишь… Вот и приехали. Каково, а?! Какую харчевню на лоне природы отгрохали! — Родион Иванович вытер большим носовым платком лицо и шею, а потом уверенно, как у себя дома, направился к рубленой избе, стоящей прямо в лесу. Резные, свежеструганые «полотенца» свисали с двускатной крыши, занавесками украшали окна и высокое крыльцо, переходящее в террасу. Справа от избы вытянул шею колодезный журавль, слева, прямо на залитой солнцем лужайке, белыми скатертями, как ромашки, цвели накрытые столики. На все это солнце глядело сквозь сосновые ресницы, бросая теневые кружева на избу, отчего та стояла нарядная, словно молодица, ожидающая гостей.

Родион Иванович шагнул на крыльцо, прошел на террасу и пригласил Гурова сесть за столик.

— Это тебе не партизанская землянка «в два наката»… Так, значит, в Снеженске и не был?

— С войны.

— Неужели не тянет в родные края?

— Нет… — как-то неуверенно ответил Гуров.

— А я, грешным делом, и то два раза проездом был. — Родион Иванович довольно жмурился, когда солнечный зайчик, проглядывая сквозь зеленую стенку из цветной фасоли, затянувшей террасу, попадал ему в глаза. — Поезжай, Гуров, посмотри, не пожалеешь. Представь, шел я по нашему лесу, глядел на сосны и думал, что в них до сих пор осколки сидят, и пули, которые для нас фашистами предназначались… Так все живо себе вообразил, что даже косые надрезы на стволах — для сбора живицы — и те мне показались какими-то условными военными знаками! И Снежка течет. Чистая-чистая. Только обмелела малость. А деревеньки… Калиновка, Липки, Щегловка, Березовка. Музыка! Любовался я, хотя у меня на Рязанщине места не хуже… А ты пошто это хмуришься? Девушка-голубушка, принеси нам квасу, а потом все остальное…

Стройная девчушка в платьице с короткими рукавчиками-фонариками, в белом крахмальном передничке и кружевном кокошнике, улыбаясь и морща веснушчатый носик, быстро вернулась с деревенской крынкой кваса. Неровные глиняные бока крынки тут же запотели, капельки медленно сползали со стенок на поднос. Родион Иванович не спеша разлил золотистый квас в глиняные стопки, выпил, снова налил.

— А наша центральная усадьба цела? — спросил Гуров.

— В лучшем виде. Такой мемориал отгрохали, хоть снова селись! И землянки восстановили, и коптилки из гильз — все, как при нас. Областное начальство мне говорило, что и лесной аэродромчик оборудуют, По-2 поставят. Значит, так, — без перехода начал он перечислять блюда подошедшей официантке. — Две окрошки. Так, Гуров? Ты корректируй, ежели что не так. Голубцы. Сбитень и…

— Я давно не пью, — спокойно сказал Гуров.

— …И по стопочке для начала, — закончил Родион Иванович. — Такое дело. У самого… — И он дотронулся рукой до груди. — Сегодня сам бог велел… Хмурый ты какой-то, Гуров. Может, неприятности? Дети?

— Двое. Уже на своих хлебах.

— А может, тебе не нравится, что я войну вспоминаю? Кое-кто, слышал я, начал поговаривать, что, дескать, надоело. А я помру, тогда забуду! Мне порой и коробка сигарет обоймой с патронами кажется.

— Зачем так, Родион Иванович. У меня тоже бывает.

— Газеты читаешь? — тем же тоном продолжал Родион Иванович. — На Западе сотни книг о Гитлере издают, фильмы снимают об этой сволочи. Ну ладно, давай со свиданьицем. Сполоснем…

Они выпили, похрустели редиской и луком, пощурились на солнце, потом принялись за рыбное ассорти. Гуров ел неторопливо, без аппетита. Родион Иванович, точно пытаясь его раззадорить, мычал и чмокал, покачивал головой, отдавая должное приготовленному блюду.

— А на обелиске много наших из отряда? — чуть погодя спросил Гуров.

— Все честь по чести!

— А Нефедов там есть?

— Ты что, Гуров? С каких это пор предателей на мемориальную доску заносят?

II

Эсэсовский эмиссар округа Вальтер Кнох прибыл в Снеженск в полдень. Он примчался в бронированном вездеходе под охраной десятка мотоциклистов-автоматчиков. Дело предстояло интересное и выгодное во всех отношениях.

Два дня назад специальное подразделение — зондеркоманда — устроило засаду на подступах к городу, в прибрежном ивняке, возле одной из переправ через Снежку. На вторую же ночь пробиравшиеся в город партизаны во главе с комиссаром отряда были «чисто», без единого выстрела, схвачены. Предварительный допрос выявил, что партизаны направлялись в город для захвата одного из немецких складов.

О взятии группы немедленно было доложено по инстанции: такой «улов» был редкостью! Вальтер Кнох получил разрешение высшего командования лично поработать с пленными партизанами. И если командиру зондеркоманды Кнох уже привез Железный крест и приказ о краткосрочном отпуске, то для себя он рассчитывал в недалеком будущем вместе с крестом получить повышение по службе. Лишь бы удался его прием, не раз так блестяще использовавшийся во Франции.

Кноху не терпелось сразу же приступить к делу, но он прибыл к обеду и, верный железному распорядку дня, вместе с командиром зондеркоманды и гарнизонным начальством сел за стол, объявив, что вечером в торжественной обстановке он по поручению командования воздаст по заслугам солдатам фюрера.

Заканчивая обед, Кнох спросил, кто из пленных партизан рассказал о задании группы. Ему назвали фамилию: Секач, — и Кнох приказал привести его.

Из подвала старого кирпичного дома, где разместился штаб гарнизона Снеженска, привели мужика в добротных яловых сапогах, в ватнике, в кепке, блином лежавшей на голове. Мужик был узколиц и безбров. Конвоир с порога пнул его в спину, тот споткнулся, так что кепка-блин слетела с головы, обнажив плешь. Поднимать ее он не стал, а, опешив, уставился на стол, перебирая глазами банки и оловянные тарелки с остатками еды. Он икнул от испуга, увидев смотрящего на него офицера в черной эсэсовской форме.

— Секач? — спросил, словно выстрелил, офицер.

Мужик боднул головой.

— Ты оказал большую помощь фюреру: сообщил о задании вашей бандитской группы, — на чистом русском языке сказал Кнох. — Для начала я награждаю тебя банкой консервов. — Кнох взял со стола тускло блестевшую банку и бросил ее Секачу. Тот поймал банку обеими руками.

— Покорно благодарим! Благодарствуем, значится… — сказал мужик простуженным голосом, перекатывая банку с руки на руку, точно она была горячая.

— Секач, мы тебя отпустим домой, если ты ответишь на наши вопросы.

— Яволь, герр офицер, — снова боднул головой мужик и выкатил глаза.

Кнох вытер бумажной салфеткой тонкие губы, кончики длинных холеных пальцев, потом по-немецки передал всем сидящим за столом разговор с мужиком.

— Шнапс, — кивнул конвоиру Кнох. Тот быстро наполнил граненый стакан и сунул мужику. Задрав заросший кадык и громко глотая, Секач осушил стакан, охнул и вытер рукавом мокрый рот.

— Итак, — резко сказал Кнох, — отвечай: где расположен ваш отряд? Быстро назови деревни!

— Да, поди, верст двадцать отселе будет. В болотах.

— Посмотри на карту. — Кнох выбросил руку к стене, указывая на карту-схему. Секач тупо уставился на белый лист, усеянный какими-то значками.

— Не разумею я… Не образован… Там недалече Липки, Калиновка, Щегловка будет. Болота. Танки ваши не пройдут, слышал я. — Мужик хмелел, глаза его заблестели.

— Стоп! Это мы и без тебя знаем… Сколько человек в отряде?

— Ить… Голов двести будет, точно знаю.

— Гут! Ты откуда родом?

— Здешний я… С вокзального поселку, кажный скажет.

Глаза мужика стекленели.

— Как фамилия командира отряда?

— Гуров. Сосед мой. С поселка. А дружок его — Нефедов — комиссар. Вляпался, тута… Нас привел. Вона, в подвале.

— Что скажешь о комиссаре?

— Дружки они с командиром, — бубнил Секач. — Водой не разольешь.

— Где их семьи?

— Иде? Дык, вакуированные!

— Пароль в отряд знаешь?

— Ить… откудова мне знать?

— Врешь, бандит!

Глаза у мужика стали совсем круглыми, на губах появилась пена. Он хотел что-то сказать, но только раскрывал рот и беззвучно шевелил языком.

— Ауф! — приказал Кнох. Конвоир толкнул мужика, тот трясущимися руками спрятал банку под ватник. — Комиссара ко мне!

Один из офицеров, сидевших за столом, рванулся вслед за конвоиром. Кнох брезгливо потянул носом воздух, открыл окно, достал из кармана надушенный носовой платок.

Перешагнув порог, перед ним вырос широкоплечий парень, руки его были сзади связаны. Рубаха висела клочьями, на виске возле глаза запеклась кровь. Длинные и прямые русые волосы не могли прикрыть распухшее синее ухо. На Кноха спокойно и вопросительно глядели голубые с зеленцой глаза. «Лет двадцать шесть — двадцать восемь», — определил Кнох и выдохнул:

— Развязать!

Парень тер свои большие руки, на которых отпечатались красные шрамы от провода, затем не без удовольствия поскреб крепкий подбородок, обрамленный негустой рыжеватой бородкой.

— Фамилия? — спросил Кнох.

— Иванов.

— Шутить изволите, Нефедов? — прищурился Кнох.

— А какого… спрашиваешь? Ты кто такой?

Голос Нефедова звучал густо, ровно, с вызовом. От бранных слов, от неожиданной наглости, от этого мощного голоса, похожего на паровозный гудок, Кнох опешил и минуту молчал, уставившись на Нефедова. Потом взял себя в руки.

— Комиссар… и такие ругательства?

— Это еще цветочки, — не глядя на Кноха, сказал Иван.

— О! Впереди будут ягодки? Так? — Кнох трескуче захохотал. Затем вдруг стал серьезным и, сузив и без того маленькие глазки, спокойно, с расстановкой сказал: — Я тебя, сталинский выкормыш, могу расстрелять сейчас же. Могу сделать тебя инвалидом на всю жизнь. Но я сделаю другое…

Кнох заговорил спокойнее:

— Ты, комиссар, молодой человек. Думаю, что ты еще не все понимаешь…

Теперь Кнох, откинув голову, рассматривал Ивана, любовался крепким парнем, говорил и одновременно жалел, что такой… экземпляр работника не может быть полезен великой Германии!

— Вот листовка. В ней сказано все. Возьми ее. Даю пять дней. Если ваша банда не сложит оружие… Все будете уничтожены.

Иван не взял протянутую листовку.

— Можешь передать в устной форме, — уже совсем спокойно сказал Кнох.


Нефедова привели на базарную площадь, куда согнали женщин, стариков и детей, всех, кто еще оставался в городке. Под треск мотоциклов к кирпичной стене старинных купеческих складов поставили девять партизан, среди которых был и Секач. Он пошатывался, оловянные глаза его отупело бегали, под носом размазалась и запеклась кровь. Нефедов в окружении солдат стоял поодаль, Кнох — возле броневика. Неожиданно воздух прошила длинная автоматная очередь, и все стихло. Кнох сделал шаг вперед и заговорил, обращаясь к народу:

— Приказ есть приказ. Он гласит: партизан расстреливать на месте без суда и следствия. Поэтому, — Кнох сделал паузу, — поэтому мы расстреляем этих бандитов… — Он ткнул перчаткой в сторону кирпичной стены. — Они выступили против фюрера и его солдат с оружием в руках! А комиссара я отпускаю. — Кнох снова сделал паузу, давая время осмыслить сказанное им. — Он наш идейный противник. Но мы, немцы, гуманный народ, мы умеем уважать идейных противников. Пусть он живет и пусть увидит, как идеи фюрера завоюют мир… Я даю пять дней сроку партизанам, чтобы они могли покинуть лес и сложить оружие. В противном случае смерть им и их семьям!

Кнох махнул перчаткой солдатам. Тут же от стены отделилась тень. Секач поднял руки и хрипло крикнул:

— Герр! Я же…

Коротко и четко прогремел залп. Партизаны один за другим падали на белый от дождей булыжник… Из-под телогрейки Секача выскользнула и покатилась консервная банка, а сам он медленно, сначала на колени, а потом лицом вперед свалился к ногам солдат, раскинув руки, как бы пытаясь схватить банку.

В толпе заголосили бабы, прижимая детей к животам. Старики пятились, не сводя глаз с убитых. Вновь раздался треск мотоциклов, короткие команды солдат, расталкивающих людей. А Нефедов одиноко стоял, точно спал с открытыми глазами, бессознательно глядел, как бросали на грузовик трупы, как мальчишка хотел было подобрать ничейную теперь банку консервов, но мать так дернула его за руку, что оторвала рукав рубахи… Никто не подошел к Нефедову, никто не сказал ему ни слова.

III

Из города Нефедов уходить не спешил. Бредя по Сенной улице, он думал о том, что затеяли немцы… Может быть, с его «помощью» открыть явки в городе? Но смешно предполагать, что он пойдет туда… Проследить дорогу в отряд? Но ее мог указать хотя бы тот же Секач… Кстати, почему его все же расстреляли? А какие ребята погибли! Неожиданно для себя Иван громко застонал. Но его никто не услышал.

Мысли Нефедова рвались, путались, он с трудом узнавал улицу, по которой сотни раз проходил до войны. Сейчас ветер кружил в подворотнях белую пыль. Иван никак не мог понять, почему пыль вдруг стала белой, но потом вспомнил, что такую же «пыль» он много раз видел у городской пекарни, это была не пыль, а мука…

Нефедов вышел на берег Снежки, которая опоясывала северную окраину городка. Здесь, у невысокого обрыва, кончались огороды. Иван умылся, прополоскал в Снежке несколько морковок и съел их. Только сейчас он почувствовал, как саднит рана на виске, а вместе с этой болью где-то внутри просыпается тревога, необъяснимая и острая. Он вновь и вновь оглядывался на пристанционный поселок, пытаясь обнаружить слежку, но вокруг было непривычно пустынно и тихо. Мысли, как на испорченной грампластинке, кружились на одном месте, рождая в сознании одни и те же вопросы… Что затеял враг? Как узнали фашисты, по какой тропе пойдет группа? Почему их не обнаружил дозор, высланный вперед? К этим вопросам, мучившим его еще в подвале, присоединились новые, еще более непонятные, тревожные… Почему вторично допрашивали Секача и почему его расстреляли? Наконец, почему он, Иван, на свободе?

Нефедов вспомнил «речь» эсэсовца перед расстрелом партизан. Получалось так, будто гитлеровец отпустил его, видя в нем не смертельного врага, а всего лишь… идейного противника, как бы из другой партии. Зачем, мол, его уничтожать, он и сам увидит провал своих идей и победу нацизма! С каких это пор, думал Нефедов, фашисты перестали преследовать инакомыслящих? Что-то не слышал он, чтобы они отпускали партизан, да еще комиссаров…

Ничего не мог понять Иван. Единственное он знал наверняка: нельзя привести за собой врага в отряд, хотя фашистам и был известен район партизанского базирования. Гуров и весь штаб понимали, что, пока немецкая армия идет вперед, ей не до партизан, но рано или поздно… И вот уже устраивают засады, сбрасывают листовки, наконец, придумали что-то, отпустив комиссара!

Нефедов лег в траву у обрыва и стал смотреть, как бегут воды Снежки, как на том берегу тревожно шумят деревья, быстро-быстро перебирая листочками, касаясь друг друга ветками. Они что-то знали, эти деревья, рассказывали последние новости, негромко судачили, волновались… Иван подумал, что даже Снежка, знакомая с детства Снежка, стала какой-то другой, холодной, чужой, и белый песок ее берегов стал грязным, каким он бывал только поздней осенью, когда дожди приносили из леса ржавые листья, почерневшую кору, голые ветки, сорванные ветрами. Тревожно стало Ивану, непонятно, непривычно, как будто только сегодня, сейчас он понял всю глубину горя, постигшего его страну, его самого, его друзей, эту вот землю, вот эту траву… Вдруг сознание Ивана обожгли новые вопросы: а как воспримут его появление в отряде? Как он объяснит всем смерть партизан и свое благополучное возвращение?

Успокаивающие мысли приходили неохотно, лениво. Оправдываться Нефедов не умел, потому что прежде ему не приходилось этого делать. Разве он виноват? Он делал все правильно, операция была тщательно разработана, продумана. Уж Гуров-то знает его…

Ветер донес до Ивана с детства знакомый запах нагретых солнцем шпал и мазута. Железнодорожная насыпь была метрах в ста от него. Снежка бежала под насыпь, под сводчатую красно-кирпичную арку, а там дальше, в поле, прячась в густом ивняке. Под этой аркой Иван не раз проходил мальчишкой «на спор», подвернув штаны, рискуя оступиться на скользких камнях. Зимой, когда лед сковывал берега Снежки, именно под аркой лед был самый тонкий. Иван раз или два проваливался, упуская под лед драгоценную лыжу. Здесь, под этим сводчатым руслом, можно было послушать голос Снежки, мощный и радостный весной, звонкий, говорливый летом, суровый и приглушенный зимой и осенью.


Именно здесь, на этом участке железной дороги, в конце лета прошлого сорок первого года произошел случай, о котором вплоть до прихода фашистов говорил весь город… Тогда Гуров работал в горкоме партии и приехал на станцию, чтобы уточнить с Нефедовым план транспортировки продуктов и оружия в лес, в скрытые склады, которые потом будут использованы партизанами. Не сговариваясь, они неторопливо пошли вдоль путей к Снежке, чтобы спокойно, без свидетелей обсудить поручение горкома. У речки остановились, закурили, молча поглядывая на тяжелый товарняк, подходящий к границе станции. Состав шел в сторону линии фронта, значит, груз был определенный: оружие, боеприпасы, продовольствие, это было ясно Гурову и тем более Нефедову, в то время уже секретарю парторганизации железнодорожного узла.

Состав как бы нехотя, с пронзительным визгом стал тормозить у закрытого семафора. Паровоз, окутываясь дымом, загудел, точно просясь пропустить его на станцию. И тут же, как по команде, несколько паровозов, находящихся на станционных путях, подхватили сигнал, возвещая о воздушной тревоге. С тормозных площадок тяжелых вагонов стали прыгать молоденькие красноармейцы из охраны поезда. Они растерянно крутили головами, не зная, что делать — оставаться на посту или прятаться. Загрохотали зенитки, заглушая гудки паровозов. Гуров и Нефедов одновременно увидели самолеты, приближающиеся к станции с запада. Белые облачка разрывов зенитных снарядов появились на синем холодном небе. Вдруг часть самолетов, замыкающих строй, отделилась и пошла вниз, к станции. Где-то по ту сторону ее, за депо, ударили первые бомбы, содрогая воздух и землю…

Из паровозной будки выскочили двое — машинист и его помощник. Пригибаясь, две черные фигурки бросились под откос к сводчатой красно-кирпичной арке. Часть красноармейцев ринулась за ними, другие упали между шпал.

— Вы что?! — задохнулся Гуров. — Назад!

Нефедов и Гуров побежали к паровозу. Иван мельком взглянул в небо и увидел два черных креста, стремительно приближающихся к составу… Гуров первый влетел в паровозную будку, рванул реверс. Тут же клубы пара вырвались из-под колес, они бешено закрутились, и состав дернулся назад, от станции. Самолеты заходили слева. Иван увидел, как две темные точки отделились от них и полетели вниз. Воздух ударил Ивану в грудь. Перед паровозом взметнулся столб дыма, потом другой… Состав, набирая скорость, двигался назад, к лесу. Два креста снова стали разворачиваться, тогда Гуров резко затормозил. Одна бомба легла возле насыпи, другая точно на полотно позади состава. Товарняк оказался в ловушке: впереди и сзади, словно металлические стружки, торчали над воронками покореженные рельсы. Теперь самолеты могли спокойно разбомбить неподвижную цель. Смертоносный груз в вагонах уничтожил бы станцию и все вокруг на много километров…

Но кресты, зайдя в третий раз, лишь обстреляли вагоны из пулеметов. Песчаные фонтанчики ударили между, шпал, и самолеты ушли, видимо израсходовав бомбовый запас.


…Сейчас Иван вспомнил о бомбежке равнодушно, а тогда он чуть не задушил Гурова в объятиях. И очень удивился, когда Гурова наградили орденом «Знак Почета», этим, как казалось Ивану, не боевым орденом. Но Гуров сказал ему: «Вдумайся, Иван, — Знак Почета!»

Нефедову сейчас представлялось, что все это было давным-давно. Тяжелые мысли заволакивали душу, придавливали к земле. Ему вдруг захотелось спать, и он был готов прижаться к земле и уснуть, вдыхая полынный дух примятой травы.

Перед тем как идти дальше, Иван огляделся, скользнув глазами по пустынной насыпи, по верхушкам деревьев, к которым уже клонилось солнце.

Берегом дошел он до бревенчатого моста через Снежку, быстро перешел его, свернув с дороги, и затаился в кустах, решив еще раз подождать и убедиться, что за ним никто не идет. Сейчас ему захотелось, чтобы появился «глаз», он даже обрадовался бы ему. Но время шло, а мост, который хорошо просматривался из-за кустов, был пуст.

Чем яснее ощущал Нефедов свою свободу, тем тревожнее становилось ему. Это была тревога, смешанная с болью за погибших товарищей, она вселилась в него там, на базарной площади, и совсем не похожа была на ту, которая терзала его в подвале гарнизонного штаба. Там было ясно: побег или смерть. Именно там он особенно отчетливо понял, что значит быть командиром… На тебя, только на тебя, смотрят бойцы, их взгляды спрашивают: как все случилось, кто виноват в том, что они попали в фашистский застенок? И даже побег не для него, он не может уйти, если хоть один партизан останется у врага.

И вот свобода…

Недалеко отсюда, в осиннике, к Снежке спускался большой овраг. Две недели назад здесь удачно завершилась одна из операций партизан… В городе работал свой человек — ветеринар Архипов. Пока у партизан были еда и медикаменты, о нем не вспоминали. Настал и его черед. Архипов пошел на хитрость: он объявил немецкому командованию, что десяток овец, предназначенных для питания солдат гарнизона, заболел сибирской язвой. Уловка удалась. Последовал приказ: овец убить и закопать за городом, облив раствором извести. Так и было сделано. Ветеринар с солдатами отвез овец в этот овраг, а той же ночью партизанская группа под руководством Нефедова отнесла добычу на базу…

Архипов! Вот с кем бы сейчас хотел поговорить Иван. Возможно, он получил бы ответы хоть на некоторые свои вопросы. Но Нефедов понимал, что вернуться в город не может и тем более не может встретиться с Архиповым.

Иван поднялся из своего укрытия и пошел на запад, вслед за солнцем.

IV

На базу Нефедов пришел под утро. Он не знал пароля на сегодняшнюю ночь, поэтому часовой хоть и признал комиссара, по всем правилам отконвоировал его к штабной землянке, велел обождать и лишь потом разрешил войти. Иван очень устал, и ему в эти минуты было все равно, что думает о нем часовой. Он точно во сне перешагнул порог землянки и попал в объятия пахнувшего овчиной Гурова.

Нефедов рухнул на скамью и уронил голову на дощатый стол, колыхнув широкое пламя коптилки. Гуров взял лучину, присмолил ее от светильника и зажег чурки под маленьким таганцом, стоящим в нише. Этот «камин» сделал не так давно Иван. Долго возился он с хитрым дымоходом, чтобы тот рассеивал дым… Гуров поставил на таганец закопченный чайник, достал краюху хлеба, кусок сала, поставил на стол кружку, потом, шумно сопя, вышел из землянки. Постоял, глядя, как растекается между деревьями утренний туман, глубоко вздохнул и вновь вернулся в сырую теплоту землянки.

Он заставил Ивана немного поесть, а затем приказал ему спать. И лег сам, но заснуть не мог, глядел в темноту, где уже слабо светилось маленькое оконце. Он думал об Иване, о том, что с ним приключилось; радость брала верх, так как Иван был жив и здоров, а погибших партизан не вернуть. В последнее время его многое тревожило, какая-то полоса неудач потянулась за отрядом, точно шлейф дыма за подбитым самолетом. Если не считать операции с подрывом склада боеприпасов в Дубравинске, то все остальное было из рук вон плохо: барахлила рация, так что отряд еле прослушивали на Большой земле; попытки достать батареи и новые усилительные лампы были пока безуспешными. Нагрянул тиф, и, несмотря на все принятые меры, уже умерло несколько бойцов. В Снеженске появилась зондеркоманда, очевидно, для охоты за партизанами, и уже дважды гитлеровцы сбрасывали листовки. Выследили отряд с воздуха, конечно, еще осенью, когда листья с деревьев опали и проступили тропки. А может быть, и зимой, когда на снегу так хорошо видны сверху следы… Или запеленговали рацию? Впрочем, это уже не имело особого значения. В ближайшее время отряд уйдет на запасную базу… У Гурова создалось такое впечатление, что немцы нащупывают возможности, как бы поудобнее взяться за отряд. Вот и еще одно доказательство пристального внимания к ним: засада и гибель девяти партизан.

И все-таки, почему они отпустили Ивана? Уверенно себя чувствуют? Пропагандистский жест? Гуров вдруг вспомнил разговор с первым секретарем горкома, когда рекомендовал Нефедова комиссаром отряда… «Мне непонятно, Гуров, — вскинул мохнатые дуги бровей секретарь, — мне непонятно, почему ты его так двигаешь? То с пеной у рта доказывал, что Нефедов будет хорошим партсекретарем железнодорожного узла, теперь — комиссаром большого партизанского отряда? Что за любовь такая?» — «Это не только любовь, товарищ секретарь, — ответил он тогда, — это еще и вера в человека. Иногда говорят, дескать, друзья — вот и в кресло посадил… А как же иначе? Я знаю человека, верю в него, в его способности, ручаюсь, что не подведет. Зачем же мне брать человека, которого я не знаю…»

На этом спор и кончился.

Гуров всю жизнь боялся слова «люблю». Он приравнивал его к таким словам, как Родина, Земля, Мать, Честь… Для него это были особо высокие слова. Может быть, и женился он поздно из-за того, что не мог вымолвить этого слова, считая себя недостойным его высокого смысла. А Ивана он любил. Любил как младшего брата. Отчетливо, со всей силой он понял это два дня назад, когда пришла весть, что группа Нефедова захвачена немцами. Какие только мысли не бродили в его голове, и самая первая была: отбить! Бросить весь отряд на город и… А имеет ли он право рисковать отрядом? Забывшись, Гуров приподнялся, чтобы лечь на бок и все-таки попытаться заснуть, и крепко, так что искры посыпались из глаз, ударился о бревенчатый скат землянки…

— Так тебе, — беззлобно сказал он и тут же услышал, что Иван ответил ему. Гуров затаил дыхание, прислушался и понял, что Иван хорошо, по-доброму разговаривает во сне.


Ивану действительно снился добрый сон. Серебристый локомотив стремительно летел перед глазами. А он вместе с Аринкой стоял и махал рукой проносящемуся поезду. Струи воздуха скользили между пальцами, они были то обжигающе холодны, то прохладны и приятны, мягки и ласковы, словно волосы дочери. Он гладил их, пропуская между пальцами волосы-струи и что-то рассказывая девочке… Потом дочка сидела на его могучих коленях и просила рассказать сказку про деда Силогона, который был самый сильный. И Иван рассказывал, изображая деда: «…Шел я по дубинке, нес дорогу на плечах. Зашел в лес, гляжу, в дупле скворцы жареные пищат! Ну, думаю, наемся! Полез в дупло, наелся, а оттуда никак не вылезу… Сбегал я домой за топором, прорубил дыру пошире и вылез…»

Хохочет Аринка, заливается, хлопает в ладошки, просит еще рассказать… «Жил старик с мужем, — начинает Иван. — У них было много детей, а третий был глупый дурак. Задумал он строить костяной дворец. Собирал по дворам кости, много набрал и положил их в пруд мочить…»

Замолчал Иван. Ждет.

«Ну, пап, построил он дворец?»

«Нет. Ждет, покуда кости вымокнут…»

«А долго ждать?» — слышит Иван голос.

— Сегодня ночью еще двое богу душу отдали. Пить просят — сил нет слушать! А пить при тифе нельзя. Я им тавотом губы смазываю. Вот и вся моя врачебная помощь.

Иван проснулся и узнал голос Родиона Ивановича Боброва, бывшего главврача санитарного поезда, разбомбленного под Дубравинском. «Значит, в отряде все-таки тиф», — думает Нефедов, не открывая глаз. Он услышал, как вошел Морин, начштаба отряда, бывший до войны начальником местного аэроклуба. Иван, отдавая должное энергии и изобретательности Морина, несколько недолюбливал его, услышав дважды, как он, театрально вздыхая, говорил: «…а летал я как художник!» Деталь, малость, но для Нефедова мелочей не существовало. Морин, в свою очередь, не жаловал Ивана, считая его еще «зеленым» для ответственной должности комиссара…

— Что будем делать? — спокойно спросил Морин у Гурова.

— Соберемся, послушаем, — ответил Гуров. — А там видно будет. Давай сюда Бычкова. Впрочем, погоди: выйдем вместе.

Бычко — Гуров упорно называл его «Бычков» — был в мирное время начальником милиции Дубравинска, соседнего со Снеженском городка. Сейчас он исполнял обязанности начальника разведки. Его люди составляли костяк отряда. Бычко был человеком хмурым, «не восторженным», как он говорил сам о себе; на вид медлительным и малоразговорчивым. В последнем он был сродни Ивану. В отряде Бычко обучал партизан владеть оружием, знакомил с неизвестными видами немецкого вооружения, практически весь арсенал был под его контролем. Связь с округой поддерживалась четко, и он в любой момент дня и ночи мог точно сказать, где и чем сейчас занимаются немецкие подразделения. Он был крайне озадачен, когда связные рассказали о том, что группа Нефедова попала в капкан, поставленный зондеркомандой…

— Выспался, Иван? — спросил Гуров, увидев, как Нефедов поднялся с топчана. — Вставай, поешь и… в ружье!

Так Гуров всегда говорил, когда был взволнован.

— Здорово, Нефедов, — сказал Морин. — Как же ты вляпался, дорогой? Не наследил ли?

— Ладно, ладно, Морин… Дай человеку проснуться, — миролюбиво сказал Гуров и подтолкнул Морина к выходу из землянки.

Дощатая дверь распахнулась, впустив сноп света и густой лесной дух, а на земляном пороге появилась Степанида, пожилая женщина, одетая в мужской пиджак.

— Вовремя ты, Степанида, — сказал Гуров. — Покорми комиссара.

— Здравствуй, Степанида, — впервые за несколько дней улыбнулся Нефедов.

— Здравствуй, коль не шутишь, — бодро ответила женщина. — С того свету вернулся?

— Выходит, так.

Степанида взяла из угла полынный веник и принялась плавными, округлыми движениями мести земляной пол.

— Ты, Иван, пойди умойся, а я щас поесть принесу… У нас нынче картошка в пиджаке. Рассыпчатая.

Нефедов нашел свое вафельное полотенце и пошел к Снежке, ручейком журчащей возле базы. Исток ее был в полутора километрах отсюда, а дальше речка ширилась, вбирая в себя воды всей округи. Иван думал о Степаниде, которая своим появлением что-то вернула ему, вдруг потерянное им в течение последних дней. Степаниду многие в отряде звали «мать». Она была стражем порядка и хозяйства в отряде, находила в себе душевные силы и теплоту, чтобы раздавать ее своим сыновьям-партизанам. Нет, Степанида была не из тех матерей, которые кудахчут над детьми, прячут их под юбку, как только почуют опасность… Настоящая материнская любовь сурова. До войны Степанида работала уборщицей в горкоме партии. Единственный сын ее Петр шоферил на горкомовской «эмке» и в первые же дни войны ушел на фронт. То ли за неимением другой одежды, а скорее всего в память о сыне Степанида не снимала с плеч сыновьего пиджака. Помогала ли она в готовке пищи, стирала ли, хлопотала ли в госпитале, бродила ли по лесу в поисках грибов и ягод или косила сено — всюду была в пиджаке сына, и без него ее невозможно было представить. Лишь уходя на связь в Снеженск или Дубравинск, она переодевалась в старую стеганку. Уходила всегда ночью, а приходила поздним вечером или ранним утром, так что в другой одежде, кроме штабистов да часовых, ее никто не видел.

Степанида знала в отряде всех и все, даже больше, чем ей следовало, такая уж у нее была «планида». В то же время она знала высокую цену слова, поэтому никогда не говорила лишнего, а когда говорила, то речи ее были весомыми, тяжелыми, точно мать сыра-земля. Иван был благодарен Степаниде за то, что она сразу не стала расспрашивать его о погибших партизанах, о том, как ему самому удалось вырваться из лап гитлеровцев…

Причесанный — опять же впервые за эти дни — Иван сидел за столом и своими железными ногтями, в которые на веки вечные въелась угольная пыль, сдобренная всякими паровозными смазками, чистил теплую крупную картошку. Две или три картофелины лопнули и крошились. «…Факт, Степанида мне покрупнее подложила», — подумал Иван, с удовольствием дуя на картошку. Потом он обмакнул ее в жестянку с крупной солью и, глотая слюну, ел, жмурясь на яркое оконце.

V

Черные смоляные глаза Морина открыто и дерзко смотрели на Нефедова. Они все знали, эти глаза, их нельзя было обмануть, и они, казалось, не верили ни единому слову Нефедова.

Бычко сидел внешне спокойный, уперев взгляд в дощатый, отскобленный добела стол. Он внимательно слушал, наклонив вперед свою большую, давно не стриженную голову.

Гуров что-то чертил на клочке бумаги огрызком карандаша, чертил по давней привычке аппаратного работника. За кончиком карандаша следил отрядный врач Родион Иванович. Он время от времени тер красные от недосыпания глаза… А Нефедов вспоминал все новые и новые подробности провалившейся операции. Он припомнил банку консервов, которая выпала из ватника Секача; карту, висевшую на стене в штабе, на которой был обведен район базирования их отряда. Несколько раз Иван пересказал «речь» эсэсовца перед расстрелом партизан. Потом Нефедов начал как бы рассуждать вслух. Он честно взвешивал все «за» и «против» своего благополучного возвращения, но в конце концов сказал, что ему трудно объективно разобраться во всем.

Иван замолчал, точно ответил заданный урок, поднял глаза на светлое оконце в скате землянки. Сноп солнечного света беспрепятственно падал на утоптанный земляной пол. Глаза у Ивана сделались совсем голубыми, ясными, лицо спокойным, и он мгновенно забыл все, о чем говорил. Но вот снова опустил глаза, посмотрел на сидящих за столом, и взгляд его сделался тяжелым, глаза — темными.

— Значит, пять дней сроку нам? — переспросил Морин и сам себе ответил: — Точнее, остается четыре дня. Как считаешь, Гуров, может быть, они нас просто хотят спугнуть, стронуть с места, а по дороге уничтожить? Или того проще: прогнать нас в другой район, чтобы мы на их «довольствии» не висели?

— Может, и так, — неопределенно ответил Гуров, продолжая водить почти совсем тупым карандашом по бумаге. — Надо крепко подумать, получить информацию, посоветоваться с командованием. Но в любом случае надо форсировать подготовку запасной базы. Это ясно как день. База за тобой, Морин. Второе… надо срочно все узнать о Секаче и получить информацию о планах гитлеровцев — это за тобой, Бычков. Сегодня же надо решить, как рассчитаться с гостями за смерть товарищей.

Все поднялись, тяжело, покачиваясь от долгого сиденья, стали выходить из штабной землянки.

— Ты, Иван, отдохни пока, осмотрись, а вечером поговорим, — сказал Гуров. Он вышел из землянки, предварительно закрыв в маленький зеленый сейф разрисованную им бумагу. Иван вспомнил, что на этом сейфе, служившем подсобным столиком, когда-то стоял фикус, принесенный из дома Степанидой. Потом она перенесла цветок в отрядный госпиталь, сочтя, что там он нужнее…

Нефедов вышел из землянки и побрел на север от лагеря, туда, где бил родниковый ключик и начиналась Снежка. Иван часто приходил сюда, и когда шел дождь, и когда светило солнце. Здесь почему-то легко думалось, легко вспоминалось. Укрытое ивняком чистое блюдечко родника напоминало ему ту пору, когда он с бабушкой еще мальчишкой ходил по грибы. Тот лес, за много километров отсюда, так и назывался — Ключики: там было множество родников, растекающихся в разные стороны и неожиданно исчезающих в лесной глухомани. Каждый раз, перед тем как напиться, бабушка крестилась и что-то шептала про богородицу.

Однажды вот здесь, у снежкиного ключика, Иван встретил Степаниду. Женщина стояла на коленях спиной к нему и молча кланялась озерцу, прижав руки к груди. Иван подождал, пока она поднялась, и спросил:

— О чем молилась, Степанида?

Женщина подняла на него глаза, обведенные желтыми кругами, поправила платок и ответила тихо и спокойно:

— За победу, сынок… За родную землю. За сыночка своего.

Иван взял ведра, и они тихонько пошли на базу.

— Я вот все смекаю, Иван… О чем думал-то Гитлер, когда, войну с нами затевал? Как же это он жить бы смог на чужой земле? Рази мы скоты бессловесные, без роду-племени… Да в любом дому, в любой хате все наше, советское, — продолжала Степанида. — Попробуй вырви, вытрави, победи это… Глядь, и патефон, и открытка какая, и песня на ум придет — все ведь наше, русское, советское… Ведь земля-то наша у него под ногами гореть будет!

— Верно говоришь, мать, — ответил ей Иван. — Слишком корни у нас длинные. Не сковырнуть ему нас.

…Потом воду стали брать чуть ниже истока, ближе к базе, чтоб тропка к роднику заросла, лишь один Иван нет-нет да и наведывался сюда, сидел на бережку и глядел, как поднимаются из темной глубинки светлые чистые пузырьки. Это дышала земля, его земля.

Стоял один из последних жарких дней лета. Но в нагретом густом со смолистым сосновым запахом воздухе уже сквозили струйки осенней прохлады. Этот холодок Иван почувствовал еще вчера там, на берегу Снежки. Он еще подумал, что и в его душу проник вот такой холодок и остудил ее. Он подумал о холодке и тогда, когда часовой не пустил его в штабную землянку и когда чувствовал взгляд Морина. Под этим взглядом Иван рассказывал обо всем случившемся не как всегда, приходя с задания, пусть даже и неудачного. Сегодня он ощущал какую-то особую вину и никак не мог отделаться от непривычного для него чувства. Его рассказ почему-то выглядел оправданием. Холодок! Он проник в душу и теперь мешал жить, мешал светить солнцу и бить этому родничку.

Постояв немного, Иван пошел вниз по ручью, петляющему в белопесчаных бережках между соснами. Перешагнул играющий блестками ручеек, сел, прислонив спину к могучему сосновому корню, торчащему из земли, разулся и погрузил ноги в теплый песок. Солнце грело лицо и открытую шею, он закрыл глаза и словно провалился во времени.


…В школу Иван ходил тремя дорогами. Самый длинный, зато самый интересный путь был по шпалам мимо станции, мимо угольного склада, мимо дежурки. Но последний год он ходил самой короткой дорогой — через пристанционную площадь, которую образовали магазин, железнодорожная поликлиника и клуб. Тогда на этой площади стояли извозчики, поджидая московские поезда, потом они по булыжной мостовой везли своих пассажиров в город.

Можно было еще пройти задами: мимо огородов и стадиона. Как ни крути, а ежедневно три километра в оба конца приходилось делать. А если к этому добавить километр за водой и еще километр за хлебом, то за день он «наматывал» добрый десяток, не считая походов в лес за вениками комолой козе, которая водилась у них с бабушкой в те времена. Березовые и осиновые веники он вешал под крышей сарая, они высыхали и зимой становились лакомым блюдом для Зорьки…

По дороге в школу почти ежедневно случались истории и всякие приключения. То Иван найдет документы и сдаст их в милицию, то буквально из-под колес паровоза выдернет соседскую козу, разгуливающую по путям с обрывком веревки на шее. А то на него нападут свирепые псы со дворов частников. Особенно злой кобель был у Секача. Ивану стоило огромных усилий спокойно, стараясь не обращать внимания, проходить мимо его палисадника, за которым металась осатанелая зверюга, затмевая своей громогласностью даже гудки паровозов.

По утрам Иван часто просыпался от грохота товарняка, проносившегося мимо окон. Лежа на сундуке, он без труда узнавал паровоз, который тянул состав. В то время локомотивов было не так уж много, в основном «овечки», маленькие маневровые паровозики. Иван не раз лазил по ним, разумеется, с разрешения знакомых машинистов. Он довольно быстро понял назначение ручек и рукояток, приборов-манометров. Он мог бы запросто смазать паровоз или, к примеру, почистить его, если был бы в силах поднять длинный железный скребок — кочергу с лопаточкой на конце… Ну а воду он заливал в паровоз как заправский водолив. Точно подгонял паровоз к Г-образной колонке, командуя срывающимся баском: «Чуть вперед! Чуть назад!»

Так было всегда, когда Иван приходил за углем. Один из машинистов обычно отсутствовал: пока паровоз заправлялся и чистился, он бегал в магазин или домой обедать. Другому было нелегко управиться: смазать ходовые части, выгрести сажу и почистить сифон, подмести в будке, а то и вычистить топку. И машинисты были благодарны Ивану, который брал на себя заботу о заливке воды в тендер… Силушка, которую бог дал Ивану, здесь ему была кстати — ее хватало, чтобы завести колонку к тендеру. Дальше — проще пареной репы: вставить «хобот» в одну из горловин тендера, спуститься вниз и открутить колесо, подняв водозаслонку. Потом, стоя на тендере, с интересом смотреть, как мощный зеленый поток воды гулко падает в ненасытное чрево паровоза… Поначалу Иван увлекался и упускал момент, когда нужно было закрыть заслонку, и вода обрушивалась с тендера на пути… Но так было всего раза два, ну три, не больше. Когда же тендер наполнялся, приходил машинист и лил в горловину каустик, чтобы не очень-то осаждалась накипь в паровом котле. Он улыбался Ивану и сбрасывал с тендера кусок, а то и два блестящего антрацита. Потом паровоз чистился, если надо, шел заправляться углем, сухим песком для торможения и, лишь проделав все это, был готов в путь.

Чем взрослее становился Иван, тем чаще он думал о паровозах, тем сильнее укреплялась в нем уверенность в своем призвании стать машинистом. Он любил паровозы, они казались ему одухотворенными существами, каждый со своим характером, своей внешностью, своим голосом, Иван узнавал по голосу все паровозы депо Снеженска. А когда какой-нибудь паровоз ставили в депо на ремонт и гасла его топка, ему становилось жаль беднягу, попавшего в больницу. Это железное существо, думалось мальцу, может и умереть… Было же так: паровоз ставили в тупик, заколачивали будку машиниста досками, а трубу накрывали куском железа. Спустя какое-то время паровоз исчезал, говорили, что он шел на переплавку…

А как радовался он, когда видел оживший локомотив, сверкающий свежей краской; с кокетливой каемочкой на будке и на тендере, он бодро выходил из огромных ворот депо, раздувая белые усы паров и обдавая Ивана теплым и влажным туманом.

Когда паровоз мыли из брандспойта, Иван и впрямь начинал верить, что перед ним живое существо. К примеру, на слона был похож тяжелый, мощный ФД, которого все звали «Федя», а по-настоящему «Феликс Дзержинский». Самым красивым Иван считал Су, который возил пассажирские составы. У него были большие быстрые колеса на тонких «спицах», как у велосипеда, а вообще Су скорее походил на гончую собаку — такой же поджарый, стремительный…

Позже, когда Иван уже работал помощником машиниста, его долго не покидало детское восприятие паровозов. Об этом он рассказывал своей невесте, а потом — жене, Клаве, когда они, гуляя, обязательно оказывались на станции. Клава была из города и многого не знала о паровозах. Она с удивлением и восторгом слушала Ивана, когда он рассказывал о небольшом паровозике серии «Ку», прозванном «кукушкой», ежедневно возившем пригородные рабочие составчики. Они любовались стремительными скорыми поездами, впереди которых сверкал обтекаемыми формами мощный ИС — «Иосиф Сталин» — с большой никелированной звездой впереди, в которую был вделан прожектор. Клава охала от сказочной красоты локомотива, а Ивана охватывало облако гордости, он втайне повторял про себя, что придет время, он закончит паровозный техникум и будет водить такой вот локомотив-красавец.

Но не суждено было сбыться его мечте.


С Гуровым Иван подружился давно. Они жили недалеко друг от друга на одной-единственной поселковой улице, часто встречались. Гуров был старше Ивана, но разговаривал с пареньком как с ровней, и именно это привязало Ивана к сдержанному, молчаливому Гурову. Они часто ходили вместе на рыбалку, ранними туманными рассветами вытаскивали из Снежки вертлявых подлещиков, пойманных на распаренную пшеницу… Гуров, в то время уже покинувший паровоз, начал работать в горкоме партии. Это он надоумил Ивана сдать экзамены на помощника машиниста и поступить в техникум. Перед самой войной Иван вернулся из армии с тремя сержантскими треугольничками в петлицах, и вскоре Гуров рекомендовал его партийным секретарем узла. Уходя в партизанский отряд, Гуров взял с собой Нефедова.

VI

Морин распахнул дверь штабной землянки и решительно переступил порог. За столом сидели Гуров и Бобров.

— Виноват… — резко сказал Морин. Он подошел к столу, оперся на него руками и вопросительно взглянул на Гурова. — Где он?

— Кто он и что случилось? — на вопрос вопросом ответил Гуров.

— Где Нефедов?

— Что случилось, объясни! — повысил голос Гуров.

Морин молча отдал ему кусок бересты, где карандашом было нацарапано всего два слова: «Взяли ветеринара». Гуров, казалось, с трудом оторвал взгляд от записки и посмотрел на Морина:

— А при чем здесь Нефедов?

— Разве не ясно? — ледяным тоном спросил Морин.

Родион Иванович взял кусок бересты и принялся внимательно его разглядывать. Воспаленные глаза его вдруг заслезились. По небритой щеке спустилась вниз капля, так что Морин недоуменно уставился на врача.

— Ничего не понимаю, — пробормотал Бобров, рукавом гимнастерки вытирая глаза и щеку.

— Зато всему отряду ясно, — сказал Морин, повернувшись к Гурову. — Шумок идет. Надо объяснить бойцам, как погибли товарищи и как… остался жив Нефедов. Предлагаю срочно собрать штаб.

— Хорошо. Но прежде найдите Нефедова, — согласился Гуров, — ищите у родника.

…Иван открыл глаза и увидел, что солнце уже коснулось верхушек сосен. Минуту или две он следил за тем, как светило быстро опускается, и подумал, отчего это: днем солнце двигается незаметно, медленно, а к вечеру — быстро, за минуту может скрыться за горизонтом? Он поднялся и пошел в сторону базы, бережно обходя кружевные паруса папоротников, желтеющие листья ландыша, белые крепкие молоканки, которые еще сгодятся на солку. На подходе к базе Иван решил зайти послушать радио, если удастся — Москву. Ему вдруг жгуче захотелось услышать ровный и красивый голос диктора, хоть на секунду вернуться в мирное время, когда всего два слова вселяли в него энергию и уверенность. Да и не только в него… Вот и сейчас захотелось услышать: «Говорит Москва!» Ухом прикоснуться к Большой земле, узнать, что она существует, живет.

Нефедов раньше практиковал всеобщее прослушивание радио. Вечерами он собирал отряд и давал радисту команду включить динамик. Но теперь, когда сели батареи, о подключении даже обыкновенного репродуктора не могло быть и речи.

— Здравствуй, Холодцов, — поздоровался Нефедов с часовым у радиоземлянки.

— Здорово, комиссар! — глухо ответил часовой, пожилой человек, стоящий в обнимку с длиннющей трехлинейкой.

— Радист у себя? — спросил Нефедов.

— На месте, — откликнулся Холодцов. — Только пускать вас не велено, товарищ комиссар…

Нефедов почувствовал, как нервная струнка напряглась в груди, потом зазвенела, звук расплылся, туманя сознание.

Иван сдержанно спросил:

— Кто приказал?

— Морин, — последовал ответ. — И вообще, тебя давно ищут…

«Ищут»! И снова нервная струнка напряглась, зазвенела и стихла. Иван повернулся и пошел к штабной землянке. Не доходя десятка шагов, он услышал из-за кустов голоса Гурова и Морина.

— …Арестовать! Ты поостынь, Морин, поостынь, — напряженно звучал голос Гурова. — В таких делах надо семь раз отмерить!

— Пока мерить будешь, без головы останешься… Его три часа ищут, как в землю провалился! Сам понимаешь, Секач не мог знать о ветеринаре, а Нефедов знал.

— Ты бы потише…

— Я не понимаю тебя, Гуров, — уже тише заговорил Морин. — Ты теряешь бдительность. За это можно поплатиться. Ты думаешь, после войны с тебя не спросят за этих девятерых? И с меня спросят!

Иван вышел из-за кустов в тот момент, когда к спорящим подошел Бычко. Все трое молча уставились на Ивана, возникшего точно призрак из предвечернего сизого воздуха. Потом, как по команде, опустили глаза, и Гуров прервал молчание, пригласив всех в землянку. Вскоре туда пришел Родион Иванович и еще один член штаба — Самсонов, помощник Бычко, только что вернувшийся с бойцами с запасной базы, где они работали несколько дней.

— Штаб в сборе, — отчеканил Морин, голосом давая понять, что дело серьезное, не терпящее отлагательства.

Гуров кивнул.

— Мы собрались сегодня вторично, — начал Морин, поблескивая своими антрацитовыми глазами. — Вопрос тот же… Правда, с некоторыми добавлениями. Вкратце повторяю: группа, возглавляемая коммунистом Нефедовым, должна была проникнуть на вражеский склад боеприпасов, захватить взрывчатку и подорвать железнодорожный мост. Однако задание не было выполнено. Группа захвачена немцами. Целиком, без единого выстрела. Спустя два дня девятерых партизан расстреляли, а Нефедова отпустили, как говорится, целым и невредимым. В тот же день арестовывают ветеринара, о связи которого с нами знали лишь члены штаба… По возвращении Нефедова на базу поползли среди партизан слухи. Мне лично было задано несколько прямых вопросов: как погибли партизаны и как удалось вернуться Нефедову? Кроме того, немецкое командование передало через Нефедова ультиматум: наш отряд — если я правильно понял — или должен сложить оружие, или уйти из этих краев. Нам отведен срок пять суток, то есть теперь уже четверо суток. Прежде чем делать какие-нибудь выводы, думаю, надо все обсудить. Надеюсь, члены штаба понимают, что от их решения зависит не только судьба Нефедова, но и судьба отряда… Я правильно изложил, товарищ Гуров?

Гуров кивнул и взял у Самсонова дымящуюся «козью ножку», которая источала крепчайший махорочный дух. Он затянулся, так что и без того впалые его щеки вогнулись, обозначив бугристые скулы.

— Мне кажется, — продолжал Морин, — что из всех стоящих перед нами вопросов самый загадочный — арест ветеринара… Если предположить, что засада была случайной, а отпуск Нефедова — высокомерной бравадой нацистов, дескать, мы все равно победим, то арест нашего законспирированного человека — это уже пахнет предательством. На базе никто не знает о провале ветеринара, но и без этого обстановка накалена. Думаю, что командир должен объясниться с личным составом. У меня пока все. Кто хочет высказаться?

«Вот оно», — подумал Иван и тут же вспомнил берег Снежки, где первый раз кольнула в сердце мысль о том, как он оправдает свое возвращение? Сейчас Иван похолодел от другой мысли: как случилось, что он забыл о судьбе всего отряда, по сути, взятого фашистами «на мушку»?! И сразу, мгновенно, еще одна глыба придавила его душу. «Мне не доверяют» — эта мысль, окончательно сформировавшаяся у радиоземлянки, сейчас прозвучала разрывом бомбы.

Все сидели неподвижно. Лишь Морин спокойно и деловито достал зажигалку, сделанную из винтовочной гильзы, крутнул колесико и поджег широкий фитиль коптилки.

— Кто хочет высказаться? — повторил Морин.

— Дело сложное, — нарушил молчание Бобров. — Необходимо во всем разобраться. Сейчас я, пожалуй, убежден в одном: трогаться с места по намеченному плану нельзя. И раньше отправлять подсобные службы тоже нельзя. Их могут засечь по дороге и уничтожить. Далее… Извините, я путано говорю… Язык заплетается… Кто знает, может быть, немцы осведомлены и о нашей новой базе и только ждут, чтобы мы тронулись. Здесь же, кроме авиации, нас ничто взять не может… Простите еще раз, мысли путаются. Не дай бог заболеть!

В это время открылась дверь и в землянку заглянула Степанида.

— Батюшка, Родион Иванович, больные там шумят…

Гуров кивнул в ответ на взгляд врача. Тот поспешно вышел.

Все снова посмотрели на командира. В свете коптилки его худое лицо, вытянутое и желтое, было точно со старой иконы. Гуров шумно вздохнул, как-то подтянулся, видимо собирая силы, и заговорил неторопливо, упрямо:

— Все по порядку… Я знаю Нефедова много лет. На моих глазах он вырос. Я рекомендовал его комиссаром отряда. Готов положить голову на плаху: он не испугался и не заплатил за свою жизнь головой Архипова. Но я понимаю, что мою веру в душу каждого не вложишь. Согласен, что все случившееся надо объяснить людям. Сделать это трудно, так как мы не располагаем фактически ничем… Засада скорее всего случайность, а вот освобождение Нефедова, думаю, не что иное, как тонко задуманная провокация…

Гуров замолчал, как бы подыскивая слова, чтобы точно сказать о самом главном.

— Отпуская Нефедова на глазах людей, они сразу же поставили, его в исключительное положение…

При этих словах Иван неожиданно вспомнил фразу эсэсовца, на которую он тогда не обратил внимания, считая, что она была сказана вгорячах в ответ на Иванову ругань… «Я тебя, сталинский выкормыш, могу расстрелять сейчас же. Я могу сделать тебя инвалидом на всю жизнь. Но я сделаю другое…» Вот оно что! Иван вдруг ощутил в себе бесконечно глубокую злость, но не такую, как в детстве, когда на тебя нападают трое против одного… Это новое острое чувство имело свое название — ненависть! Не слушая дальше Гурова, Иван отчетливо понял всю подлость задуманного фашистом, но тут же осознал и другое: выхода нет!

— Фашисты рассчитывают, что вернувшемуся комиссару не будет доверия, — продолжал Гуров, — что в отряде начнется брожение… Так и выходит. — Гуров помолчал. — С этим все ясно. Необходимо срочно узнать: как провалился Архипов. Слышишь, Бычков!

Большая голова Бычко качнулась.

— Я так мыслю — утро вечера мудренее, — сказал он. — Может, к утру прояснится что. Люди мои в городе.

Морин заерзал на скамье, что-то, видно, хотел сказать, но передумал.

Гуров положил тяжелую руку на стол.

— Так и порешим. Дождемся утра. Все свободны.

VII

Кнох решил задержаться в Снеженске, строго приказав докладывать лично ему обо всем, что происходит вокруг. Он был доволен собой. Еще бы! Сегодня он уничтожил девять партизан и подложил партизанам, как говорят русские, свинью. Он подумал, что неплохо бы так и назвать эту операцию: «Руссише швайн» — он даже хохотнул, — но нет, это неблагозвучно для аристократических ушей его начальства, кроме того, слишком прямо… Пожалуй, лучше всего: «Мина замедленного действия»! Да! Это звучит! Или, например, «Кислота»! Тоже неплохо! Его метод осечки еще не давал, действовал безотказно. Но он хотел убедиться сам, что кислота, пущенная им, начала разъедать сосуд… Однако сидеть и просто так ждать в этом обиженном богом захолустье не под силу Кноху. Он был деятельным солдатом фюрера! Он сразу же решил заняться знакомым ему делом, привычным и интересным: проверкой контактов оккупационных властей и местного населения. Немало любопытного приносила эта проверка и во Франции, и в Италии, где он был, правда, короткое время, и в Польше… И вот этот крест первой степени — Кнох потрогал его рукой — что-то да значит!

Он вышел из отведенной ему комнаты, расположенной на втором этаже здания комендатуры, и направился в кабинет начальника гарнизона. Конопатый, с огненным чубом обер-лейтенант вскочил, когда в дверях появился Кнох. Эсэсовец миролюбиво махнул рукой и опустился в старое кожаное кресло рядом с письменным столом коменданта. Кнох не успел запомнить фамилию коменданта, поэтому заговорил, придав своему голосу доверительный тон:

— Может быть, у тебя остался коньяк, дружище? Мы сегодня еще на шаг, пусть маленький, приблизили нашу победу. За это стоит выпить!

Обер-лейтенант сорвался с места и достал из шкафа начатую бутылку коньяка и две рюмки. Потом, как бы поняв, что спешить ему незачем, медленно, с достоинством, точно заправский кельнер, плеснул в рюмки и одну подал Кноху. Тот опрокинул в свой тонкогубый рот аристократическую дозу и откинулся к спинке кресла. Обер-лейтенант пододвинул к краю стола сигареты. После Кноха взял сам, услужливо чиркнул зажигалкой.

— Мартель… — вместе с дымом выдохнул Кнох и мечтательно поднял глаза к потолку. — Кстати, дружище, как у вас со снабжением? Используете местные ресурсы?

Обер-лейтенант неторопливо и подробно стал излагать, как происходит снабжение его солдат. Упомянул он и недавний случай с овцами, заболевшими сибирской язвой.

— И представьте себе, — светским тоном говорил конопатый, — выручил русский, ветеринар, который служит у нас.

— О! Расскажите поподробнее, — попросил Кнох. А в его черепной коробке уже тонко запищал зуммер, предупреждая хозяина о внимании. Опыт! Великое дело — опыт! Ведь именно через снабженцев Кноху в божественной Франции удалось напасть на след одной из организаций Сопротивления.

Когда комендант кончил, Кнох сказал:

— Я бы хотел поговорить с… этим русским ветеринаром.

Обер-лейтенант распахнул дверь и приказал найти Архипова. Потом вернулся и снова наполнил рюмки.

Не прошло и пяти минут, как дверь распахнулась и фельдфебель, растопыренные уши которого поддерживали мятую пилотку, пропустил в кабинет человека небольшого роста. Он сделал несколько шагов, и Кнох понял, что у ветеринара не сгибается левая нога. Фельдфебель пошел за ним, но Кнох подал знак рукой, и тот выскользнул за дверь.

— Господин Архипов? — спросил Кнох по-русски внешне спокойно и сдержанно. Но внутри него пружина уже напряглась до предела. «На ловца и зверь бежит», — неожиданно вспомнил Кнох русскую пословицу… — Немецкое командование выражает вам благодарность за проявленную бдительность… Я говорю об овцах, которые были заражены… этой язвой.

Хромой человек слегка поклонился. Ничем не примечательное лицо его осталось спокойным, но Кнох заметил, как, кланяясь, тот сделал глотательное движение.

— Расскажите мне, господин Архипов, как это случилось?

Человек стал негромко рассказывать. У Кноха тут же созрел план действий, и он, не слушая ветеринара, уже обдумывал его детали.

— А не могло ли это быть вредительством? — задал Кнох еще один вопрос.

— Не думаю, — ответил ветеринар. — Это довольно обычное заболевание овец, если они находятся в антисанитарных условиях. Ну, когда им не делают прививки и так далее…

— Так. А скажите, господин Архипов, где вы закопали трупы овец?

— Закапывал не я, а ваши солдаты… Где? В овраге, за речкой.

— Так. Очень хорошо! Обер-лейтенант! Машину!

Спустя пять минут по направлению к Снежке двинулась колонна: впереди пять мотоциклов с колясками, из которых торчали стволы легких пулеметов; за ними — открытый вездеход с комендантом, его адъютантом — фельдфебелем, Кнохом и Архиповым, а замыкал колонну грузовик с дежурным взводом солдат. Машины проплыли по пустынным улицам городка, переехали через деревянный мост, тот самый, который час назад перешел Нефедов, и остановились. Извилистым берегом группа направилась к оврагу. В зеленой цепи солдат выделялся черный мундир Кноха.

— Здесь, — указал фельдфебель, руководивший погребением овец.

Несколько солдат с лопатами начали быстро выбрасывать землю из оврага. Поодаль за их работой наблюдали Кнох, комендант и Архипов. Кобура Кноха, оттягивающая ремень, была расстегнута.

Из оврага летела рыхлая земля вперемежку с сухими ветками осинника, белесыми корнями кустарника и молодой травкой, успевшей прорасти в овраге, прорезавшем берег Снежки. Архипов спокойно смотрел на летевшую землю, в правой руке он сжимал старенькую кепку. Голова его была обнажена, и слабый ветерок шевелил темные, слегка вьющиеся волосы. Вся группа напоминала скорбную процессию, будто присутствовала на похоронах…

По знаку коменданта фельдфебель метнулся в овраг к солдатам, затем выскочил оттуда и, вытянувшись в струнку, доложил:

— Ничего не обнаружено!

— Так… — Кнох медленно повернулся к Архипову и достал пистолет. — Что скажете, господин Архипов?

Ветеринар слабо развел руки в знак того, что сам не понимает, куда могли деться овцы… Прогремел выстрел. Архипов вздрогнул.

— Партизан?! — крикнул Кнох. Он намеренно промахнулся, чтобы создать легкий психологический шок у ветеринара, хотя и не рассчитывал, что тот даст какие-то показания. Да они и не очень были нужны Кноху…

— Взять! — скомандовал эсэсовец.

Солдаты мигом скрутили бледного несопротивляющегося Архипова.

По дороге в город Кнох приказал коменданту оповестить население, что задержан пособник партизан. Кнох был доволен собой, доволен ходом событий, он, как припев, повторял про себя: «А на ловца и зверь бежит!»

— Потрясите как следует этого конского врача, — сказал Кнох, когда допивал с комендантом французский мартель в его кабинете. — А потом закопайте в том же овраге. Впрочем, завтра я с ним поговорю сам.

Кноху вдруг захотелось немедленно доложить своему командованию об успехах. Он решил завтра же написать донесение, а послезавтра лично отвезти его в штаб: нечего торчать в этой дыре неделю и ждать, когда его мина замедленного действия сработает… Он сказал об этом коменданту.

Когда начало темнеть, Кнох приказал собрать всех офицеров и вручил командиру зондеркоманды Железный крест.

VIII

Гуров и Нефедов остались в землянке. Они сидели друг против друга. Их разделял дощатый стол и гильза-коптилка, чадившая в потолок. Гуров смотрел на пламя, а Иван в стол, в одну точку.

— Встряхнись, Иван, — с хрипотцой от долгого молчания сказал Гуров. — Ты будто контуженный!

Иван поднял голову.

— Арестуй меня, Гуров, — безразлично сказал он. — И тебе и отряду будет спокойнее.

— Ты это брось, — Гуров встал. — Придумай что поумнее… — Он подошел к топчану и достал из-под матраца флягу. — Давай выпьем, Ваня, встряхнемся малость.

Самогон забулькал, заплескался о стенки кружек. Гуров энергично двинул своей кружкой о кружку Ивана.

— Чтоб голова не качалась!

Иван выпил небольшими глотками, не чувствуя огненной влаги. Глаза его тут же сузились, заблестели, и он решительно, в тон Гурову, сказал:

— Тогда вот что, пошли меня на задание!

— А! Пулю захотел? — подступился Гуров. Потом отвернулся. — Может, ты и прав… Только изменится ли что?

— Слушай, Гуров… Я приведу сюда того эсэсовца! Пусть гад расскажет все как было!

— Бред, Ваня. Сам говоришь, что он в броневике приехал и десяток автоматчиков его стерегут. Да еще гарнизон в триста солдат, вооруженных до зубов. И зондеркоманда… Ведь это ж надо так прикинуть? — Гуров распалялся, а Иван сначала не понял, о ком он говорит. — Дескать, пусть думают, что комиссар продался! Точный расчет, как в аптеке! Теперь поди докажи!

Гуров шагами мерял землянку от одного темного угла до другого. Он рассуждал вслух, дав волю чувствам и мыслям, скопившимся в нем. Он ходил и говорил обо всем сразу: об Иване, о запасном лагере, о подлом эсэсовце, об отсутствии связи, он сознательно запутывал все в клубок, а затем по ниточке распускал, пытаясь найти логику во всем этом. Наконец немного успокоился, сел, закурил.

— Вот что, Ваня… Пока мы тут кое-что выяснять будем, ты вместе с группой Самсонова пойдешь в засаду, на дорогу из Снеженска в Дубравинск. Надо этим сволочам ответить за ребят!.. На рассвете и отправляйтесь — все равно они по ночам не ездят. Надо взять «языка», оружие, ну и все остальное, что может пригодиться. Засаду устроите возле хутора, за Мокрой балкой, знаешь где? Так вот… Не забудь слева и справа поставить наблюдателей. Сейчас ложись поспи, а я с членами штаба сам обо всем договорюсь.

Иван долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок, выходил на воздух, курил. Карусель мыслей в его голове не прекращалась. Было и горько и радостно, горько от собственного бессилия, от презрения к себе, которое он ощутил впервые в жизни. Горечь мешалась с торжеством и радостью оттого, что Гуров доверял ему и поступал мудро, стараясь вернуть Ивану веру в себя… Только почему он сказал: «А изменится ли что?» Он хотел сказать: а вернется ли прежнее доверие — так он хотел сказать? Разве не верно? Ведь любой предатель может вести себя в бою отважно, даже геройски, чтобы скрыть свою истинную личину… Предатель! Нефедов — предатель?!

Иван не был лишен воображения, еще молодого, буйного, неокрепшего воображения. Ему, спокойному в жизни человеку, честному и уравновешенному, иной раз приходили в голову такие невероятные мысли, которым мог бы позавидовать Жюль Верн… Он, взрослый человек, посмотрев кинофильм, мог решительно представить себя на лихом боевом коне, летящим вслед за Чапаевым. Или на месте Валерия Чкалова, ныряющего под мост на своем самолете… А наяву он писал рапорты и просился в Испанию, рвался на озеро Хасан. Еще будучи школяром, он прочитал книгу об Оводе, самоотверженном парне по имени Артур. Иван много дней ходил под впечатлением прочитанного. Он никак не хотел отдавать книгу в библиотеку: ведь Овод стал его другом и братом, а друг должен быть все время рядом… Иван почему-то вспомнил сейчас об этом и, как в далеком детстве, представил себе, что Артур здесь, в этой камере-землянке. Завтра на восходе солнца его вместе с Оводом подведут к увитой плющом стене, а напротив выстроятся шесть карабинеров… Вот он видит на глазах партизан-карабинеров слезы… Время военное, думает Иван, но у каждого в сердце боль сомнения в его вине. И слезы. Полковник Феррари, чем-то очень похожий на Морина, говорит, чтобы солдаты метко стреляли: «Готовьсь! Целься! Пли!» — «Плохо стреляете, друзья!» — скажет Иван, и его ясный, отчетливый голос эхом раздастся в лесу: «Попробуем еще раз! Я понимаю, нелегко стрелять в своего, каждый целится в сторону, в тайной надежде, что смертельная пуля будет пущена рукой соседа, а не его собственной… На левом фланге, держать винтовку выше! Это карабин, а не сковорода! Ну, теперь…» Медленно растает дым… Врач потрясет его за плечо, убедится в том, что он мертв…

— Вставай, Иван!

Нефедов открыл глаза и ничего не увидел. «Наверное, так темно в могиле», — подумал Иван и почувствовал рядом с собой Гурова.

— Пора, Ваня, — негромко сказал Гуров, точно боясь разбудить еще кого-то. — Хлебни кипяточку — и в ружье!


…В лесу стоял густой туман. В пяти шагах нельзя было различить дерево. Партизаны шли плотной цепочкой, радуясь, что их никто не видит и не слышит, так как любой звук тонул в густой вате тумана. Группу вел Самсонов, который лучше знал это направление, Иван замыкал цепь. Он шагал и думал о сне, где его расстреляли. Он злился на себя, на свое не в меру буйное воображение, на нервы, разбудившие это воображение… Так нельзя, нельзя думать только о себе… В двадцати километрах отсюда, в фашистском застенке сейчас, может быть, пытают Архипова. А может быть, его в эту минуту выводят на двор, где выстроились автоматчики… Через мгновение Ивану пришла мысль, от которой его покоробило, точно он наступил на гадюку; он подумал: а не мог Архипов рассказать о партизанских тропах, где можно устроить засаду? Не мог ли он?.. А его арест — фикция!.. Но в этом случае их ждали бы у оврага с овцами!

Нефедов выругался. Шедший впереди боец даже оглянулся, вопросительно посмотрев на Ивана… Так можно далеко уйти, если подозревать каждого, тяжело подумал он, так и Морина можно заподозрить в том, что он специально сгущает краски, пользуясь военным временем… Иван с досады плюнул, вспомнив, что в детстве к нему вдруг приходила мысль, будто спящая бабушка умерла, а он остался круглым сиротой. Он и тогда ругал себя и трижды плевал, чтобы это не сбылось… Старушка учила его повторять: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…» Но Иван никогда не приговаривал, ему было неловко просить у бога помощи.

Уже совсем рассвело, когда группа подошла к намеченному пункту. Перед партизанами, метрах в пятнадцати, была ухабистая, разбитая дорога. Вот здесь и предстояло встретиться с врагом. Приподнятая, поросшая лесом, ближняя к партизанам сторона дороги давала хорошую возможность для наблюдения и ведения огня. Именно этот участок давно приметил Гуров и указал Ивану. Справа дорога уходила чуть вниз в поле, так что открывался хороший обзор местности в сторону Снеженска, слева шла прямо, невысоким редким лесом, где стоял старый заброшенный хутор.

Самсонов и Нефедов дотошно объяснили каждому партизану его задачу, выставили наблюдателей справа и слева, проверили, как замаскировался каждый, договорились, что группа откроет огонь только после того, как Нефедов бросит гранату. Партизаны молча слушали и лишь кивали, они устали от двадцатикилометрового перехода, от недосыпа, от сознания того, что в это солнечное утро вот здесь, перед их глазами, должна пролиться кровь, и, может быть, кто-то из них будет убит или ранен… И кто-то из них не будет больше собирать грибы в этом светлом от берез лесу, не напьется парного молока на близкой отсюда ферме, больше не увидит этой зеленой травы и этих листьев…

Нефедов был спокоен, но и его смущало это тихое ясное утро. Ему подумалось, что хоть и воюют они уже год, а опыта у всех маловато, несмотря на то, что группа Самсонова самая боевая и самая проверенная в отряде. Он вспомнил свою группу, расстрелянную на его глазах, и понял: не сможет больше жить, если и эти ребята погибнут.

Прошло около часа, а на этой разбитой булыжной дороге никто не показывался. Все начали понемногу уставать от напряжения, от ожидания боя. Иван пожалел о том, что не дал бойцам отдохнуть после перехода. Но ведь не хотелось терять время и упускать возможную добычу.

Еще с полчаса дорога была пустынна. Но вот со стороны Снеженска показался грузовик. Это был крытый фургон немецкого происхождения. Судя по тому, как он бойко подпрыгивал на ухабах, все поняли, что грузовик пустой. Иван посоветовался с Самсоновым, и фургон решили пропустить. Он пронесся мимо, развесив над дорогой сизый вонючий дым. В его кабине было трое солдат. По тому, как сосредоточенно они всматривались в дорогу, было ясно, что не очень-то они доверяют этому лесу и этому солнцу. Иван мысленно примерился, как бы ловчее он бросил гранату под передок грузовика, и успокоился, поняв, что сумеет добросить тяжелую противотанковую гранату.

Прошло еще немного времени, прежде чем опять-таки со стороны Снеженска показались клубы пыли и дыма. Наблюдатель легонько свистнул, подавая сигналы, но и без того все увидели, что по дороге движется колонна. Минуты через две уже можно было различить бронемашину, спереди и сзади которой двигались мотоциклы… У Ивана потемнело в глазах от ошеломляющей догадки. Он напряг глаза и окончательно убедился в том, что это был кортеж того самого эсэсовца, по приказу которого расстреляли партизан, а его самого отпустили… Иван с трудом убедил себя, что так может быть… Пять мотоциклов с колясками — два впереди и три сзади бронемашины. На двух колясках — легкие пулеметы… Он понял: судьба дарит ему случай, а с ним спасение! Не боясь, что его услышат враги, он громко скомандовал:

— Приготовиться! Группа слева от меня берет первые мотоциклы, группа справа — задние! — голос его звенел. — Тех, кто в бронемашине, взять живыми!

Нефедова на мгновение охватило какое-то ликование, и он четко осознал, отчего это… «Лишь бы его не убили, лишь бы с этим гадом ничего не случилось», — шептал Иван сухими губами, невольно поглаживая холодное тело гранаты.

Уже давно лес наполнился треском и ревом моторов, уже можно различить раскачивающийся прут антенны на бронемашине, серые от пыли лица солдат-мотоциклистов, старательно объезжающих канавы на дороге, их каски с маленькими рожками… А вот и белый крест на борту машины — тот самый крест, та самая машина… Иван поднялся во весь рост, размахнулся и бросил гранату, целясь под передок броневика. Он скорее почувствовал, чем увидел, что граната ложится точно. Из грохота взрыва, поднявшего «на дыбы» броневик, как бы вылились автоматные очереди. Иван увидел, как рванулся первый мотоцикл вперед, как от взрыва перевернулся второй мотоцикл, как загорелся капот бронемашины. Дым окутал ее, распахнулась и лязгнула о борт задняя дверца, и из нее, закрывая платком рот и нос, выскочил эсэсовец. Он тут же упал на дорогу рядом с машиной и не шевелился, пока стрельба не кончилась. А первый мотоцикл стремительно уходил, бешено прыгая по дороге.

Нефедов и Самсонов одновременно оказались возле распластавшегося в пыли Кноха, черный мундир которого успел превратиться в серый, совсем такой же, как у его раскинувшихся вокруг убитых солдат.

— Снять рацию! Взять оружие! Быстро! — командовал Самсонов.

Нефедов рывком поднял эсэсовца, вынул из кобуры вальтер и указал на лес. Потребовалось еще две-три минуты, чтобы партизаны оказались в чаще, оставив на дороге четыре искореженных мотоцикла, горящую бронемашину и трупы гитлеровцев и прихватив с собой рацию и оружие. Самсонов начал было выговаривать наблюдателю за то, что он упустил мотоцикл, но Иван отмахнулся.

— Потом, Самсонов, потом… — Руки у него предательски дрожали, выдавая большое волнение. И действительно, Нефедов до сих пор не мог понять, как пришла к нему эта удача? Пережитое вновь и вновь заставляло думать, что все происходящее сон, глубокий и беспокойный, длящийся вот уже много дней.

— Ну что, фюрер, влип? — злорадно спросил Иван у эсэсовца. — Вот тебе и ягодки!

Кнох исподлобья посмотрел на Ивана и сдвинул свои тонкие губы в кривой улыбке. Он ничего не сказал, но по его лицу можно было прочитать: мы еще посмотрим! Иван всем существом вдруг почувствовал, как ему хочется ударить этого фашиста, ударить тяжело, смертельно, и он точно знал, что этот удар снимет с него то страшное напряжение, которое адским грузом лежит на сердце. Но он не ударил, потому что само это физическое движение не было свойственно ему. Еще потому, что в его сознании сложился общий облик врага, называемый фашизмом, а не единичный враг в лице этого эсэсовца.

Самсонов заторопил, подбадривая разгоряченных боем партизан. Поправляя в движении ношу, они споро двинулись в глубь леса. В центре группы шагал Кнох, неуверенно ступая тонкими, комариными ногами по лесной траве. Через час группа была уже далеко от места боя.

IX

На допросе Кноха присутствовали все члены штаба. В землянке было дымно. В распахнутую дверь тянулся махорочный смрад. У землянки стоял часовой, в проем виднелись лишь его сапоги и облезлый приклад винтовки. Допрос вел Гуров, Морин писал. Бычко, сидя на сейфе, курил. Иван занял свой топчан, вцепившись руками в его края, не спуская глаз с Кноха, помятого, в испачканном глиной и зеленью мундире. Отвечал Кнох звонким от напряжения голосом…

— Цель приезда в Снеженск? — спросил его Гуров после обязательных вопросов об имени и других биографических данных.

— Борьба с партизанами.

— А подробнее?

— Я большой специалист по борьбе с группами сопротивления в тылу, — не без достоинства ответил Кнох.

— Откуда у вас такое хорошее знание русского языка? — неожиданно спросил Гуров.

— У меня отменные лингвистические способности и… некоторая практика.

— Где же пришлось практиковаться?

— Об этом я расскажу вашему высокому командованию. Я знаю очень много, но вам мои сведения не нужны, вы не можете их использовать.

Морин хмыкнул, а Родион Иванович, внимательно разглядывая Кноха, сказал:

— Ты давай, голубчик, выкладывай, а то вместо нашего высокого командования можешь попасть еще выше!

Кнох не удостоил его взглядом.

— Что на допросе у вас рассказал Секач? — снова спросил Гуров.

— Он ничего не знал, поэтому ничего не мог рассказать… Зато мне много рассказал ваш комиссар. — Кнох кивнул в сторону Нефедова и торжествующе оглядел всех, наслаждаясь произведенным эффектом.

Ответ эсэсовца прозвучал, как разрыв мины, одиночный, тревожный взрыв. Будто шел сапер и не заметил тоненькой проволочки, завитком притаившейся в зеленой, сочной траве… Он шел ее обезвреживать, а она оказалась хитрее, распустила свои усы, притаилась, и, когда сапер подумал, что, наверное, нет здесь мин, она взорвалась…

Все невольно повернулись к Ивану. А у него от напряжения побелели пальцы, крепко впившиеся в топчан.

Тем же ровным голосом Гуров спросил:

— Что же вам рассказал комиссар?

Кнох закинул ногу на ногу.

— Например, что вы друзья… Что жили на одной улице. Наконец, что с вами связан ветеринар и что он доставил вам овец.

Иван встал. Его левая рука потянулась вперед, готовая вцепиться в горло эсэсовцу.

— Нефедов! — крикнул Гуров.

Иван тяжело, мешком опустился на топчан. Было заметно, что ноги его подломились. Морин перестал писать; Самсонов, теребивший ветку, в напряженной тишине с сухим треском сломал ее.

— Согласитесь, — хладнокровно сказал Кнох. — Секач не мог знать о ветеринаре… Еще комиссар указал точное расположение вашей базы. Он много сказал. Он хотел жить. Он напрасно взял меня в плен… — Слова Кноха били автоматными очередями. — Теперь я скажу, что ваш отряд обречен на гибель. Он блокирован. До сих пор вас не трогали, так как вы не доставляли особого беспокойства, да…

— Врешь, все врешь, сволочь! — не выдержал Иван. Теперь уже Морин, сверкнув глазами, еле сдерживаясь, сказал:

— Не мешайте вести допрос, Нефедов… С вами разговор будет особый!

Кнох снова заговорил:

— Еще заявляю, что о нападении на меня я успел сообщить по рации. Кроме того, мои мотоциклисты также расскажут о случившемся. И если вы меня ликвидируете, вас также уничтожат.

— Прикажешь отпустить тебя! — зло спросил Бобров.

Это были последние слова, слышанные Нефедовым. Резкий гул ворвался в землянку, потом послышался визг, и тут же взрывы один за другим качнули землю, с потолка посыпался песок. Иван увидел, как Кнох рванулся из землянки, извиваясь телом, как ящерица, он выскользнул наверх, за ним ринулись все, но первым оказался Бычко…

Самолеты на небольшой высоте разворачивались, мелькая за деревьями, снова послышался гул, затем визг и разрывы. Первый пришелся в то место, куда скрылись Кнох и Бычко. Второго взрыва Иван не услышал. Он куда-то падал, вернее, летел. Потом стало тихо. Иван лежал навзничь, раскинув руки и широко раскрыв глаза. Он ничего не слышал, но отчетливо видел, как одна сосна точно плясала в небе: не успев упасть от первого взрыва, снова поднялась в воздух от другого. Это почему-то длилось долго, наверное, целую минуту. Прошла еще минута, и Иван стал различать какие-то звуки. «Жив», — спокойно подумал он. «А самолеты устроили карусель», — это была его следующая мысль.

Нефедов поднялся, неуверенно шагнул и увидел почти рядом окровавленного Гурова, а возле него Степаниду, беззвучно шевелящую губами. Иван поднял Гурова и понес в землянку. Степанида поддержала его, когда он начал было валиться. С ее помощью уложил Гурова на топчан и снова вышел, почти бессознательно шепча: «Врача»… Он с трудом переставлял непослушные ноги, не узнавая окружающую землянку местность. Вдруг перед собой Иван увидел свежую землю, пересыпанную светлым песком, переплетенные корни и корешки, а потом яму, большую дымящуюся яму, на краю которой лежало обугленное голенище хромового сапога… Он понял: это все, что осталось от Кноха.

На краю оврага, в котором размещался госпиталь партизан, Нефедов увидел военврача. Бобров как-то судорожно цеплялся за корни вывороченного дерева, пытаясь оттащить его, хотя спасать было уже некого. Маскировочный навес, перекинутый с одного края оврага на другой, обвалился, на месте бывшего госпиталя дымилась глубокая воронка. Иван молча взял врача за руку и повел к штабной землянке. Тот, точно маленький, шел боком, все время оборачиваясь и показывая рукой назад…


Час спустя в штабной землянке, где на топчане лежал Гуров, вновь собрались члены штаба. Не было только Бычко. Не было и Кноха. У Гурова белела повязка на плече, рядом с ним сидела Степанида, сжимая в руках кружку с водой. Простоволосая, в разодранном пиджаке, она неотрывно глядела в лицо Гурову, точно ждала, когда он проснется. И Гуров открыл глаза, тихо и раздельно сказал:

— Надо уходить. С наступлением темноты. Всем… Группами…

— Много раненых, командир. Да и тебе надо бы отлежаться, — сказал Морин. Казалось, он был среди всех единственным способным что-то делать. Все остальные, потрясенные неожиданной бомбежкой, гибелью Бычко и других партизан и, конечно, тем, что рассказал эсэсовец, напряженно молчали. Военврач ничего не видящими глазами смотрел в темноту землянки и изредка стонал, точно сам был ранен там, в овраге. Перед глазами Ивана то и дело вставали, меняясь как в калейдоскопе, картины бомбежки: пляшущая сосна, дымящаяся воронка и обгорелый сапог, овраг и возле него человек, хватающийся за корни вывороченного дерева…

На столе лежали желтые ровные кучки песка, они были похожи на маленькие курганы. Казалось, Самсонов рассматривает их. Лицо его было бесстрастным, бледным и осунувшимся.

— Я приказываю уходить, — сказал Гуров и вновь закрыл глаза.

Морин остался стоять посреди землянки, засунув руки в свои темно-синие галифе и поводя взглядом с потолка на пол. Он терпеливо ждал, когда Гуров снова соберется с силой и откроет глаза. Но не дождался.

— Гуров, прежде всего я думаю надо решить один вопрос…

— Какой вопрос? — спросил Гуров, не открывая глаз.

— Я настаиваю, чтобы Нефедов был предан трибуналу, как этого требует военная обстановка. — Голос Морина звучал почти торжественно. — По законам военного времени — мы все здесь коммунисты и хорошо знаем, что предатель должен быть расстрелян.

Гуров повернулся на правое здоровое плечо и начал медленно подниматься на топчане.

— Ты что это, батюшко… — зашептала Степанида, невольно помогая Гурову подняться. Тот оперся было на нее, потом выпрямился и поднялся с топчана. Перебинтованный, с искаженным от боли, ненависти и бессилия лицом, он был страшен в эту минуту…

— Тогда и меня стреляй, Морин! — скорее выдохнул, чем сказал, он.

Рядом с ним поднялась с топчана Степанида. Она поправила здоровую руку Гурова у себя на плече и выпрямилась.

— Обопрись на меня, сынок… Не бойсь, сдюжу. Ты не гляди, что я старая… А ты, Морин, заодно и в меня стреляй!

Они стояли рядом — партизан и партизанка, мать и сын. За их спинами была неровная бревенчатая стена, а Нефедову казалось, что там краснокирпичная стена старых купеческих складов, еще секунда, и повалятся уже мертвые Гуров и Степанида… В наступившей тишине все вдруг услышали, как потрескивает сосна, неторопливо догоравшая вблизи землянки. Ее колчаны время от времени вспыхивали и бросали красные отсветы на пол землянки, а от пола — на бревенчатую стену… В этих красноватых отсветах сгорали мосты надежд Ивана, а из их пепла родилось и зрело последнее решение коммуниста и комиссара Нефедова.

— Ну, стреляй! — крикнул Гуров и свалился на топчан.

…Морин хватился Нефедова тотчас же после выхода первой группы.

— Где Нефедов? — застонал он. — Ушел, гад?!

Ему никто не ответил: ни Гуров, забывшийся в беспамятстве на самодельных носилках; ни Степанида, шагавшая вслед за ними с большим узлом за спиной; ни военврач, сразу сгорбившийся и постаревший. Ему не ответили Бычко и другие партизаны, оставшиеся навечно лежать там, где бьют ключи и рождается чистая Снежка.

X

Нефедов шел ночным лесом: пока было сухо, шел споро, не останавливаясь… Тот, кому приходилось ходить ночью в лесу, знает, что на каждом шагу чудится тебе яма, колдобина, что деревья, точно живые, обступают тебя, стараются загородить дорогу, не пропустить, толкнуть в плечо, подставить под ногу корягу, хлестнуть по глазам веткой, а то и воткнуть в бок сухой сук… Но Иван уже привык, привык ходить по лесу в любое время дня и ночи, в любую погоду, почти каждый раз торя новую тропу. Этот сосновый лес он хорошо знал, ибо шел по нему только за последнюю неделю уже в пятый раз. Вот сейчас кончится он, пойдет осинник, потом топь… По этой дороге Иван неделю назад вел свою группу на задание. В конце пути, после того как они вброд перешли Снежку, всю группу захватили без единого выстрела. И с того часа злой рок по пятам идет за ним, хочет его смерти, хочет сломить его, смешать с грязью…

Под ногами стреляют сухие ветки, о спину стукается тяжелая граната — единственная вещь в его пустом мешке. А в душе несет Иван Нефедов нелегкую ношу событий последних дней, которых хватило бы другому человеку, может быть, на всю жизнь. Это самая тяжелая человеческая ноша, выдюжить которую не каждый в силах. Но скоро, очень скоро он избавится от нее, и эта близость освобождения придает ему силы. Свежий ночной воздух и влага, тянущаяся с поймы Снежки, освежают его, и, забыв на минуту, куда и зачем идет, Иван вспоминает, как возвращался из одного увольнения, когда служил в Красной Армии… Под Октябрьские праздники объявили увольнение на двое суток ему и другим красноармейцам — отличникам боевой и политической подготовки. Двое суток дома! Там ждут друзья, невеста… В день увольнения на утреннем построении Иван почувствовал, что заболел: тело горело, ноги подкашивались, дрожали руки. Тайком в каптерке старшины роты Иван померил температуру: серебристый столбик ртути приближался к тридцати девяти… Иван не хотел, просто не мог идти в санчасть. Тогда прощай отпуск и дом!

Он чистил пуговицы, а они двоились в его глазах, трафаретка выскальзывала из рук. В строю, когда старшина осматривал увольняющихся, перед Иваном поплыли облачка, голова закружилась, и лишь какими-то невероятными усилиями он устоял. Как во сне, вышел за проходную и лесом напрямик — к ближайшей железнодорожной станции. Он не помнил, как ехал в поезде, кому-то что-то отвечал, спрашивал, наконец, едва переступив порог дома и скинув буденовку, рухнул на скрипучую кровать и словно провалился куда-то…

Очнулся он лишь к вечеру другого дня. У постели сидела Клава… Иван шевельнул горячей рукой и почувствовал тугую и ласковую девичью косу… На другой день, ослабевший от болезни, он тем же лесом возвращался в часть…

Вот и сейчас Иван шел как в бреду, останавливался, прижимался горячим лбом к белым стволам берез, закрыв глаза, стоял, чувствуя твердую и нежную прохладу, слушая ночные звуки и вдыхая запахи лесных и болотных трав.

Цепкая молодая память хранила в нем множество запахов и звуков, которые всегда рождали воспоминания, всегда хорошие и добрые, чаще из детства, большого и просторного, где каждый год теперь казался вечностью. Еще с солдатской подушки вспоминался дом с бабушкой, малиновое варенье, этажерка из «черного» дерева, где стояли книжки с чертежами деталей паровозов, путевыми сигналами и всевозможными наставлениями и инструкциями… А ведь до дома отсюда рукой подать. Только нет уже дома. На его месте большая яма от полутонной бомбы, края которой успели прорасти лебедой и крапивой. Лишь каким-то чудом осталась на задах голубятня да тополиный частокол в конце огорода. Это еще пацаном Иван воткнул в землю тополиные палки, а они проросли, зазеленели по весне. Как молча радовался он каждый год, глядя на клейкие листочки, точно зеленые лоскутки, появляющиеся на топольках в мае. Его удивляло, что тополиные листья очень похожи на яблоневые: может, раньше какой-то чудак и привил яблоню к неприхотливому тополю?.. Когда же, точно первый снег, летел тополиный пух, Иван каждый раз смеялся, видя кошек и собак, у которых рыльца были в пуху…

Топь кончилась. Нефедов остановился. Неожиданно вне всякой связи он подумал, что выход из болот немцы могли заминировать, — сказалось, видно, в нем непрерывное чувство опасности, выработавшееся в сознании за этот нелегкий год войны. Иван осторожно свернул влево, провалился по колено, еще провалился, но в конце концов выбрался на сухое. Теперь до цели оставалось километра три-четыре. Он подумал о том, что осторожность не помешает, когда он подойдет к трубе-арке. Именно здесь, у семафора, сходятся к основной магистрали все станционные подъездные пути, и у стрелок немцы могли поставить часовых, особенно в ночное время.

Начало светать. Как и вчера, потянулся по-над землей остылый туман, обтекая стволы деревьев, прячась в кустах. Вот уже пахнуло знакомым запахом мазута, железом. Иван пошел медленнее, чувствуя справа притаившуюся Снежку. Вот еще дохнул ветерок, встрепенув верхушки деревьев. Перед ним была дорога, та самая, которая вела на мост и по которой он уходил в лес после расстрела партизан. Иван осмотрелся. Туман уже отступил далеко, дорога была пустынна. Он перешел ее. Дальше полоса кустарника, за ней железнодорожная насыпь.

Нефедов прошел кусты. Так и есть: правее от арки моста по шпалам неторопливо ходил часовой, похожий в тумане на огородное пугало. Пройти расстояние от кустов до насыпи незамеченным было невозможно. С этой и с той стороны насыпи подходы к арке-трубе были открыты. Ивана это не озадачило, он твердо знал, что удержать его не сможет никто, он выполнит задание, запоздало, но выполнит… Если надо, он пробежит эти пятьдесят метров и в то время, когда уже пойдет его состав. Но лучше подойти ближе, чтобы уж наверняка… Он ясно различил гул приближающегося состава. Поезд шел на Снеженск от фронта, колеса стучали звонко, легко. «Порожняк, — заключил Иван, — это не мой…» Он подумал, что под прикрытием этого порожняка можно достичь насыпи и спрятаться под аркой, только бы часовой остался по ту сторону состава. Так оно и должно быть, ведь пути на юг были ближними к Ивану, по ним и должен пройти порожняк с фронта.

Бойко, говорливо стучали колеса. Эта давным-давно знакомая «музыка» на минуту заставила Ивана забыть, что вокруг война. На мгновение мелькнула в сознании картинка вот такого же туманного утра на рыбалке, мелькнула и пропала. Иван прислушался к себе, хотел понять, каково его душе в эти минуты? Но ничего понять не мог: не было страха, не было и безудержного порыва. Была какая-то упрямая нацеленность, спокойное сознание необходимости совершить то, что приказывала совесть. И не захотелось больше Ивану прятаться: последние пятьдесят метров по своей земле он прошел открыто, во весь рост. Он шел, завороженно глядя на мелькающие кубики проносящихся мимо вагонов, слушая веселый перестук колес на стыках рельсов. Длинный состав еще тянулся, а Иван уже был на берегу Снежки в том месте, где она ныряет под насыпь в краснокирпичную гулкую трубу и выливается на простор полей по ту сторону откоса. Эти поля местные жители иногда называли долами. Ивану нравилось это название, как нравились и сами долы… Весной на них коричневыми «мазками» зацветал русский рябчик, затем сиреневато-красноватые фонарики развешивала медуница, следом за ней долы покрывались голубым ковром незабудок. До сенокоса можно было увидеть, как цветет красная герань, бело-желтая таволга и, наконец, серебристый ковыль. По всей Снежке дубравы соседствуют с зеленой топью болот и угрюмыми хвойными лесами, северные растения дружат с южными… И виною этому — Снежка, чистые воды которой разнесли по всему краю семена, смытые ее притоками. Иван не раз слышал от стариков, что в их краях граница природы, южной и северной…

Вдруг в траве Иван увидел завиток тонкой проволоки и спокойно подумал, что слишком близко от насыпи поставили немцы мины и что за это их надо наказать. Он был всего в полушаге от смерти, от глупой и бесполезной смерти. Когда до него дошло это, он удивился и разозлился, окончательно прорвался тот нарыв, который зрел в нем все эти дни…

— Это что получается? — сказал вслух Нефедов. — И помереть, как мне хочется, мешают! И жить не дают! И дышать не дают на моей земле!

Он снял с плеча вещмешок, вынул оттуда зеленую противотанковую гранату, покачал ее на руке, прочувствовал ее тяжесть, успокоился. Посмотрел наверх, прикинул и понял, что не ошибся в выборе позиции: здесь одной противотанковой гранатой можно подорвать состав и, разрушив арку, остановить движение поездов на много дней. А если состав будет с боеприпасами, то очень дорого обойдется завоевателям его жизнь…

— Но и этого им будет мало! — подумал он вслух.

Нефедов вновь почувствовал, что волнение в нем нарастает. Он уж не слышит рокота Снежки, не чувствует прелести тихого утра, в нем поднимается какая-то мелодия, какая-то музыка, ему хочется петь, как, бывало, пел он в армии, когда было трудно… Когда дневалил ночью, когда в холодной кухне чистил свою тонну картошки, когда засыпал на ходу в марш-броске по тревоге! Или когда долго не было писем от нее… Мелодия прояснилась, оркестром зазвучала в нем, оформилась в слова:


И все должны мы

Неудержимо

Идти в последний смертный бой!


Четкий ритм уже звучал не в нем, а там, наверху, со стороны станции. «Вот он, — отметил Иван, — мой…» Тяжелый состав уже грохотал над ним, мерно, в такт музыке. Иван отодвинул предохранитель гранаты…


Так пусть же Красная

Сжимает властно

Свой штык мозолистой рукой! —


запел Иван и, размахнувшись, швырнул гранату вверх, под колеса поезда, и тут же, подцепив носком сапога проволочный виток, с силой дернул его. Взрывы слились.


. . .

— Ну давай, Гуров, по второй… Как там у Шолохова: первая колом, вторая соколом! — Родион Иванович поднял рюмку. — Давай выпьем за то, чтобы все состарились, как говорится, на своей подушке! За мир, стало быть…

Они выпили. Родион Иванович стал есть медленнее, рассеяннее, о чем-то думал, мысленно рассуждал, чуть заметно поводя вилкой. Потом сказал, как бы продолжая свои рассуждения:

— История, мил человек, не забывается, она у нас вот где, — он левой рукой дотронулся до груди. — Мы ею созданы, носим ее в себе…

Гуров молчал. Он вдруг ощутил в себе какую-то давно забытую тревогу, разбуженную этой встречей и воспоминаниями. Заныла, заболела старая рана. Ощущение тревоги настойчиво перерастало в чувство вины. Глядя на старого военврача, на его изменившееся, помрачневшее лицо, он подумал, что и его, Родиона Ивановича, тревожит сейчас то же чувство и что, наверное, все бывшие бойцы нет-нет да и услышат в себе вот такое щемление, вот такую вину перед погибшими… Как же мог он, Гуров, забыть Ивана? Как это случилось… Он мысленно перелистал «страницы» этих мирных лет: Сибирь, госпиталь, рука. Приезд семьи. Победа. Он — школьный учитель, потом вуз. Дети. Студенты… Тогда, перед тем как самолет увез его, раненного, на Большую землю, Самсонов рассказал ему, что ветврача Архипова гитлеровцы расстреляли. Что кто-то взорвал эшелон с боеприпасами, шедший на фронт, и надолго вывел из строя железнодорожный узел… Подорван был именно тот мост, который должен быть уничтожен группой Нефедова. Сам Нефедов пропал, и он — Самсонов — уверен, что подорвал мост Иван Нефедов… Да, в то время, когда ежедневно, ежечасно гибли люди, уходили из жизни друзья, о Нефедове забыли. Но ведь есть его семья! А может быть, живы, черт возьми, те немцы, которые ловили его партизан и которые сыграли злую шутку с его другом!.. Да, хорошо сказано: история не забывается, мы ею созданы и носим ее в себе! Только он, Гуров, должен уточнить эту историю, выпрямить ее…

Теперь Гуров взял со стола графинчик и поманил девушку. Потом достал из кармана сигареты. Ловко действуя одной рукой, вынул спичку и, прижав коробок к груди, зажег ее.

Федор Шахмагонов, Евгений Зотов