У выхода я сумку забираю. Она пытается спорить и даже «выкает», но тут поскальзывается на ступеньках, я подхватываю ее за талию и целую. Прямо на улице. Что будет? Стылое, убийственное презрение. Но я не смущен, и взгляд мой строг. Я кладу ее руку себе под локоть, в тот же момент чувствуя, как сопротивление в ней уступает безразличной покорности, будто лопнула перетянутая струна и там, где она тянулась, — пустота. Провожаю ее домой. Идем молча. Рука ее мертва, лицо отрешенно...
Меня пробирает дрожь, я возбужден до ломоты в зубах. Я люблю эту женщину, люблю, и, видимо, свела нас судьба не понарошку, а всерьез, и чем-то это кончится. И может, плачевно кончится, но отчаянный восторг охватывает меня, и, как глоток штормового ветра, хлестнувшего в лицо, я пронзительно-сладко ощущаю: это жизнь!
Вхожу с ней в подъезд. Она противится, но я вхожу. И, обняв, целую вновь. С мороза щека ее пахнет дымом костра.
— Послушайте, — говорит она низким, срывающимся от бессилия голосом. — Вы... негодяй! Да не мучьте же меня! — вырывается у нее каким-то исступленным плачем, она с силой выхватывает у меня сумку и бежит по лестнице вверх.
Направляюсь домой. Мне хорошо, очень хорошо. Я все понял. Я обязан заставить ее стать моей женой. И я добьюсь ее, потому что она — то, что искал и чего недоставало всю жизнь. То, что исправит жизнь.
Дверь открывается, и сразу — три лица. Возбужденное, беспечное — сына, в глубине комнаты — мрачное, с отяжелевшими скулами — тещи, и прямо передо мной — жены. Лицо нормальное, но глаза — два нацеленных в меня штыка.
— Ну, милый муженек, — воркует супруга райским голосочком, — где был?
— За солью... — Тут я сознаю, что соль осталась в сумке...
Хлоп! С удивлением доходит, что это — пощечина, шапка валяется у меня под ногами, я поднимаю ее, отмечая, как с жены на меня и обратно путешествует изумленный взор сына.
— Нацеловался с актрисочкой своей?! — звучит голос супруги уже с дьявольским торжеством. — А распинался... я тебе не изменяю, я тебя, ты для меня...
— Успокойся, Аллочка, милая, — утешает теща, уводя рыдающую супругу и крича мне, что всегда знала: я мерзавец, бабник и так далее.
Я раздеваюсь и скрываюсь в своей комнате. Сажусь за стол. Ну ничего. Сцена. Бывает. Потом — застукали, так уж было с кем... Меня и уважать можно.
Нет, конечно, сидеть так — китайская пытка. Я срываюсь с места и оказываюсь перед тещей и стонущей во всхлипах женой.
— Я же в знак приветствия! — говорю я. — Подумаешь!
— Ты знаешь... гвоздей в гитару не забивай! Ты с ней из магазина выходил, в знак приветствия! — доносится злобно сквозь злые слезы, а теща начинает орать так, что я невольно ретируюсь в свои апартаменты. К Козлу, что ли, податься? Ну это вообще будет конец света... Терпи, брат. Замри, как клоп, и терпи. А может, и пусть он будет, этот конец света? Нет... А почему нет? Тьфу, не мужик я, а... Чего бояться? Почему в своей жизни я не совершил ни одного п о с т у п к а как такового? Почему всегда по течению, почему?!
Ладонью упершись в лоб, вспоминаю самое отрадное из всего прожитого: я, холостой, убываю с делегацией журналистов в Берлин, где прохлаждаюсь две недельки, приятно развлекаясь, познавая мир и радуясь пестроте бытия человеческого. Были же деньки! Что бы только не отдал за подобное в настоящий момент! Вот стану, может, знаменитым поэтом, тогда и поезжу... У знаменитых на сей счет без проблем. И с женами, и с квартирами меньше затруднений. А жизнь вечный праздник.
— Пап...
Вижу перед собой сына Коленьку. Уже вечер. Жена поехала плакаться к подруге, тем более еще вчера к ней собиралась. Тесть болтается на работе, он обычно до полуночи там торчит — то ли в работу влюбленный, то ли теща заела, жена то есть...
— Пап, — говорит Коленька с сочувствием. — Достань книжку. Где сказки. Она высоко, я не умею...
Книжка в полках, а полка в комнате, где теща.
— Там... бабушка, — говорю я. — Она спит, уже храпит, я слышал, — уверенно отвечает он.
Меня захлестывает нежность. Я прижимаю мальчика к груди, дышу запахом его волос — прекрасным, детским, пшеничным, родным, и мы сидим так долго-долго. И чем дольше, тем более я не понимаю, как найду в себе решимость расстаться с ним, да и с этой семьей, ломом... А что, если все остальное — неправда, вздор? Что, если вина во мне, и надо что-то изжить в существе своем, и тогда мир станет другим и все, что плохо сейчас, что мучает, будет...
Ложь. Ничего не будет. Просто я слабак. И часто из-за того, что слабак, — трус и подлец.
Марина Осипова
Четыре часа утра. За окнами — промозглое ненастье мартовской ночи, бухает ветер в отекшие льдом стекла, а в запотевшей черноте их зеркал, искрящейся городскими огнями, — блеклое отражение квартиры и суеты наших сборов: муж на два месяца уезжает на съемки за границу. Повезло.
Зов сигнала такси, затягиваем ремнями пузо чемодана, обмениваемся рассеянными поцелуями, и вот уже хлопает внизу дверь лифта, стихает вдали гуд мотора... Одна. Брожу по комнатам. Потом усаживаюсь в кресло и засыпаю до первого телефонного звонка. Снимаю трубку. Сначала там чихают, а затем сдавленным голосом просят меня.
— Я, — говорю я.
Оказывается, корреспондент. Хочет взять интервью. Газета та, где работает Володя... Интервью эти бывали уже неоднократно, глупейшее занятие для обеих сторон, но не уважить журналиста не могу: очень уж распинается, да и есть время, дабы потратить его на рекламу.
Дома жуткий развал, и ликвидировать его ради корреспондента как-то не жаждется. Договариваемся о встрече возле метро за полтора часа до начала спектакля. Полчаса, чтобы до театра дойти, и час для неторопливой беседы за кулисами. Кажется, вполне достаточно.
Опускаю трубку, и тут же — второй звонок. Володя. Вся поджимаюсь. И такая тоска наваливается.. Столько в этом человеке силы, что возникает унизительное ощущение, будто ты — марионетка. Говорит, надо встретиться, и, не успеваю я собраться с мыслями для тактичного отказа, заявляет: жду после спектакля у служебного входа-выхода. Отбой.
Озноб пробирает — слишком далеко все зашло, и, если по слабости моей зайдет еще дальше, — погибну. Нутром чувствую: намерения у него серьезные до опасного, но поддаться его воле — дать столкнуть себя в пропасть. Два бракосочетания были, достаточно. А появления любовника у жены муж мой не заслуживает. А поэтому... с Володей этим увидеться надо, и надо сказать, чтобы впредь на мой счет не обольщался. Вот так. И пора обзаводиться детьми — подобные ситуации исчерпаются немедленно. Где только взять время на детей? Да, времени на них нет. Но потом время уйдет... Смотри!
Вновь гуляю по квартире, слушаю магнитофон, кручусь у зеркала — благо сегодня нет репетиции. День таким образом проходит. Вхолостую. Ну ничего. Как оправдание дневного безделья — плотная программа вечера. Два свидания и спектакль.
Вылезаю из душной норы метрополитена, и тотчас ко мне подходит интервьюер. Ну и глаза... Сталь, бритвы точеные. И сухощавое, жесткое лицо кажется потому раздраженным, напряженно-злым, но говорит мягко, приветливо:
— И где же будет происходить интервью?
— Посидим часок за кулисами, — отвечаю, — затем вы пойдете в зал, а я на сцену. Плюс — дорога к театру.
— Насчет дороги — это машина есть, — говорит он, и мы следуем к машине — огромному, сногсшибательному «кадиллаку» цвета бронзы.
Присматриваюсь к корреспонденту. Странное преуспевание на этакой скромной должности. Одет как дипломат или работник торговли, а машина — уверена, ни один главный редактор на такой не ездит. Но какая-то нарочитость в этом, фальшь — словно у слуги в барской шубе.
Забираемся, нет — входим внутрь дворца на колесах. Сиденья как троны. Кожа, элегантные подлокотники... Одно неудобство: крепко, до рези в горле воняет свежей краской и прогорклым перегаром табака. Корреспондент, как бы перехватывая мои мысли, краснеет, опуская стекло.
Вопросов его я не дожидаюсь, какой-то он вареный, этот газетчик, и начинаю все рассказывать сама. От первой до последней роли вкратце, о генеральных взглядах на современный театр и кино — моих и посторонних, о режиссерах, драматургах и о разном. Упоминаю и о Володе, как о сослуживце корреспондента. Тот почему-то мрачнеет, подтверждая: да, дескать, мы — приятели.
— И как вам... он? — задаю глупый вопрос. Мычит, что нормально.
— Кстати, — сообщаю, — после спектакля мы с ним должны встретиться. Он — автор сценария «Оригиналов», вы знаете, конечно... — И смотрю на часы: пора трогаться.
Нос лимузина выползает из-за стоящей впереди громады рефрижератора, стремительно торкается вперед, но тут слышится лязг, машину встряхивает — мы наверняка смяли крыло, Я ахаю сочувственно, однако водитель великолепно равнодушен: бывает, мол, главное — рефрижератор цел.
— Такая машина! — сокрушаюсь я.
— Не машины нас наживают, а мы их, — цедит он.
Ну если это не поза, то рядом либо миллионер, либо крупный философ. Однако крупные философы живут скромно, а миллионеры в корреспондентах не служат.
Идти на спектакль эта непонятная личность отказывается, мы прощаемся, но когда выглядываю из окна гримерной на улицу, то вижу его автосарай в карауле у служебного входа. Странный тип. И весьма.
Настраиваюсь на роль. Интонация первых слов, пластика первого жеста... Это — как упор для бегуна на старте. Дальше — бег. И всякий раз в неизвестность. Театр — то же производство, но если там все определяют технология, качество и цифры, то здесь свобода импровизации — правда, в рамках предписанного драматургом и режиссером. Но рамки эти как бы сбоку, так что вверх и вниз можно взлетать и падать в зависимости от желания и таланта.
В холле, за кулисами, праздничная суета спектакля, и на миг, глядя на лица актеров — отдыхающих, бренькающих на гитарах, что-то обсуждающих, — выныриваю из отрешенной своей углубленности.
Люблю свой театр. Мой второй дом, маленькое отечество. И этот холл с его диванами, фикусами, облезлым роялем, и шумные гримерные с зеркальными стенами и пыльными паласами, и канава рампы... Мы часто приходим сюда, когда и не заняты в спектакле. Поболтать, посоветоваться, посмотреть друг на друга из зала. Здесь как на корабле. Есть кубрик и вахта, боцман, капитан и друзья, И мы — матросы этого корабля, и вокруг нас — океан зрителей. Сильно, конечно, об океане, но когда после спектакля стоишь на высветленном прожекторами дощатом настиле сцены, видишь в самом деле океан чувств, эмоций, многоглазую, пеструю, рукоплещущую толпу, и ты — над ней. Хоть пошлое сравнение — как чайка, ей-богу. Есть в этом что-то от полета, парения, волшебства, вечности...