Приключения 1990 — страница 70 из 73

Глава IVРАЗГОВОР НА РАССВЕТЕ

Казалось бы, наши герои ускользнули от главных сил века сего — и от судьи, и от лавочника, и от полиции.

Теперь корабль их плыл по безбрежному морю, другими словами — кеб их стал одним из бесчисленных кебов. Но они забыли немаловажную силу — газетчиков. Они забыли, что в наши дни (быть может, впервые за всю историю) существуют люди, занятые не тем, что какое-то событие нравственно или безнравственно, не тем, что оно прекрасно или уродливо, не тем, что оно полезно или вредно, а просто тем, что оно произошло.

Событие, происшедшее неподалеку от собора святого Павла, само по себе дало этим людям работу; события же, происшедшие в суде и сразу после суда, вызвали истинный прилив творческих сил. Запестрели заголовки: «Дуализм или дуэль», «Поединок из-за Девы» и многие другие, еще остроумнее. Журналисты почуяли кровь и разошлись вовсю. Когда же один из них, задыхаясь, сообщил о происшествии в садике, сами издатели пришли в экстаз.

Наутро все большие газеты поместили большие статьи. К концу все статьи становились одинаковыми, начинались же они по-разному. Одни взывали поначалу к гражданским чувствам, другие — к разуму, третьи — к истинной вере, четвертые ссылались на особенности кельтов; но все негодовали и все осуждали обоих дуэлянтов. Еще через сутки газеты почти ни о чем другом не писали. Кто-то спрашивал, как парламент может это допустить; кто-то предлагал начать сбор денег в пользу несчастного лавочника; а главное — за дело взялись карикатуристы. Макиэн мгновенно стал их любимым героем, причем изображали его с багровым носом, рыжими усами и в полном шотландском костюме. В том же самом обличье предстал он на сцене мюзик-холла, как раз на третьи сутки, когда подоспели письма от негодующих читателей. Словом, газеты стали очень интересными, и Тернбул говорил о них с Макиэном на рассвете четвертого дня, в поле, над холмами Хэмстеда.

Темное небо прорезала широкая серая полоса, серебряный меч расщепил ее, и утро стало медленно подниматься над Лондоном. Холм, на котором лежало поле, возвышался над всеми холмами, и наши герои различали, как возникает город во все светлеющем свете.

Наконец на небе появилось ярко-белое солнце и город стал виден целиком. Он лежал у ног во всей своей чудовищной красе. Параллелограммы кварталов и квадраты площадей складывались в детскую головоломку или в огромный иероглиф, который непременно надо прочитать. Тернбул, истинный демократ, часто бранил демократию за тупость, суетность и снобизм — и был прав, ибо демократия наша плоха лишь тем, что не терпит равенства. Он много лет обвинял обычных людей в глупости и холуйстве и только сейчас, со склонов Хэмстеда, увидел, что они — боги. Творение их было тем божественней, чем больше ты сомневался в его разумности. Поистине нужна не только глупая практичность, чтобы совершить такую дикую ошибку, как Лондон. К чему же это идет? Кем станут, какими будут когда-нибудь немыслимые создания — рабочий, толкающийся в трамвае, или клерк, чинно сидящий в омнибусе? Подумав об этом, Тернбул вздрогнул — быть может, от утреннего холода.

Смотрел на город и Макиэн, но лицо его и взгляд свидетельствовали о том, что на самом деле глаза его слепы, точнее — обращены в его душу. Когда Тернбул заговорил с ним о Лондоне, жизнь вернулась в них, словно хозяин дома вышел на чей-то зов.

— Да, — сказал Макиэн, — это очень большой город. Когда я приехал, я даже испугался. Там, у нас, много больших вещей — горы уходят в бесконечность Божью, море — к краю света. Но у них нет четкости, нет формы, и не человек их создал. Когда же ты видишь такие большие дома, или улицы, или площади, кажется, что бес дал тебе лупу или что перед тобою — мышеловка для слона.

— Словно Бробдингнег, — сказал Тернбул.

— А где это? — спросил Макиэн.

Тернбул печально ответил:

— В книге, — и молчание разделило их.

Все, что наши герои захватили с собой, лежало рядом с ними. Шпаги валялись на траве, как тросточки; плитки шоколада, бутылка вина, консервы напоминали о мирном пикнике; а в довершение беспорядка повсюду виднелись изделия глашатаев нашего безвластия — газеты. Тогда-то редактор «Атеиста» и взял одну из них.

— Про нас много пишут, — сказал он. — Вам не помешает, если я закурю?

— Чем же это может помешать мне? — спросил Макиэн.

С интересом взглянув на человека, совершенно незнакомого с условностями, Тернбул закурил и выпустил клубы дыма.

— Да, — сказал он наконец, — мы с вами — хорошая тема. Я сам журналист, мне ли не знать! Впервые за несколько поколений британцев волнуют английские, а не заморские злодеи.

— Мы не злодеи, — сказал Макиэн.

Тернбул засмеялся.

— Если бы я не подозревал, что вы гений, — сказал он, — я бы решил, что вы дурак. Вы совершенно не понимаете обычной речи. Ну что ж, давайте собирать пожитки, пора нам идти.

Он вскочил и принялся рассовывать припасы по карманам. Пытаясь засунуть в набитый карман еще и банку консервов, он заметил:

— Так вот, если судить по газетам, мы с вами — самые знаменитые люди в Англии.

— Да, — отвечал Макиэн, — я прочитал то, что про нас пишут. Но они не поняли главного, — и он вонзил шпагу в землю, как человек, сажающий дерево.

Тернбул привязал к пуговице последнюю пачку печенья и заговорил, словно нырнул в море:

— Мистер Макиэн, послушайте меня. Нет, слушайтесь меня не только потому, что я тут бывал, — вы можете посмотреть карту — а потому, что я знаю здешний народ. Каждое из этих окон — око, следящее за нами. Каждая труба — палец, указующий на нас. Шесть месяцев, не меньше, будут заниматься только нами, как в свое время занимались Дрейфусом. Не думайте по простодушию, что нам стоит перевалить за эти холмы, как переваливает за горы беглец на вашей земле. Узнать нас могут повсюду, словно мы — Наполеоны, бежавшие с Эльбы. Нам придется спать под открытым небом, как в Африке. Нам придется обходить даже маленькие селения. А главное — мы не сможем заняться тем, что вы назвали главным, пока не убедимся, что мы совершенно одни. Поверьте, если нас поймают, мы до самой смерти не выйдем из сумасшедшего дома. Словом, слушайтесь меня, иначе мы не отойдем от Лондона и на десять миль. Под моим началом мы пройдем все шестьдесят. У меня — галеты, консервы и сгущенное молоко. Вы берете шоколад и бутылку.

— Хорошо, — отвечал Макиэн послушно, как солдат.

— Ну и прекрасно. Пошли! Вон туда, за третий куст — и вниз, в долину.

Тернбул быстро пошел вперед, но вскоре остановился на извилистой тропинке, почувствовав, что Макиэн за ним не идет.

— Что с вами? — спросил он. — Вам плохо?

— Да, — ответил Макиэн.

— Хлебните немного, — сказал Тернбул. — Бутылка у вас.

— Я не болен, — произнес Макиэн странным и скучным голосом. — Точнее, у меня болит душа. Меня мучает соблазн.

— Что вы такое говорите? — спросил Тернбул.

— Сразимся сейчас! — неожиданно и звонко крикнул Макиэн. — Здесь, на этой блаженной траве!

— Да что с вами, дурак вы... — начал Тернбул, но Макиэн кричал, ничего не слыша:

— Вот он, час воли Божьей! Скорее, будет поздно! Скорее, сказано вам!

Он вырвал шпагу из ножен с невиданной яростью, и солнце сверкнуло на клинке.

— Дурак вы, честное слово, — закончил Тернбул. — Спрячьте шпагу. На первый шум выйдут люди, хотя бы из того дома.

— Один из нас уже умрет, — не сдался Макиэн. — Ибо пробил час Божьей воли.

— Меня мало трогает Его воля, — отвечал редактор «Атеиста». — Скажите лучше, чего хотите вы.

— Дело в том... — начал Макиэн и замолчал.

— Ну, ну! — подбодрил его Тернбул.

— Дело в том, — сказал Макиэн, — что я могу полюбить вас.

Лицо Тернбула вспыхнуло на мгновение, но он насмешливо сказал:

— Любовь ваша выражается несколько странно.

— Не говорите вы в этом стиле! — гневно закричал Макиэн. — Не насилуйте себя! Вы знаете, что я чувствую. Вы сами чувствуете так же.

Тернбул снова вспыхнул и снова сказал:

— Мы, шотландцы с равнины, думаем медленней, чем вы, уроженцы гор. Дорогой мой мистер Макиэн, о чем вы говорите?

— Вы это знаете, — отвечал Макиэн. — Сражайтесь, или я...

Тернбул глядел на него спокойно и серьезно.

— ...или я не смогу сражаться с вами, — сказал Макиэн.

— Можно мне сначала задать вам вопрос? — спросил Тернбул.

Макиэн кивнул.

— Что станет, — спросил Тернбул, — если мы не будем драться?

— Я буду знать, — отвечал Макиэн, — что слабость моя помешала справедливости.

— Слабость, справедливость... — повторил Тернбул. — Это же просто слова!

— Ах, номинализм... — сказал Макиэн и устало махнул рукой. — Мы разобрались в нем семь столетий тому назад,

— Разберемся же и сейчас, — сказал Тернбул. — Вы действительно считаете, что любить меня грешно? — И он неловко улыбнулся.

— Нет, — медленно отвечал Макиэн, — я не это хотел сказать. Быть может, в том, что вы исповедуете, не все от лукавого. Быть может, вам явлены неведомые мне истины Божьи. Но мне надо сделать дело, а добрые чувства к вам этому мешают.

— Мне кажется, вы сами чувствуете, — мягко сказал атеист, — что́ от Бога, а что — нет. Почему же вы верите догме, а не себе?

Макиэн потерял терпение, как теряет его человек, когда ему приходится объяснять каждое свое слово.

— Церковь — не клуб! — закричал он. — Если из клуба все уйдут, его просто не будет. Но Церковь  е с т ь, даже когда мы не все в ней понимаем. Она останется, даже если в ней не будет ни кардиналов, ни папы, ибо они принадлежат ей, а не она — им. Если все христиане внезапно умрут, она останется у Бога. Неужели вам не ясно, что я больше верю Церкви, чем себе? Нет, что я больше верю в Церковь, чем в себя самого? Да что мне до чувств, когда их перевернет приступ печени или бутылка бренди?! Я больше верю в...

— Постойте, — перебил его Тернбул, — вы говорите, «я верю». Почему вы доверяете  с в о е й  вере и не доверяете своей... скажем, любви?

— Я могу доверять тому, что во мне от Бога, — серьезно отвечал Макиэн. — Но во мне есть и низшее, животное начало, ему доверяться нельзя.

— Значит, ваши чувства ко мне — низкие и животные? — спросил Тернбул.

Макиэн впервые за эту беседу посмотрел на него не гневно, а растерянно.

— Что́ бы ни свело нас, — сказал он, — лжи между нами быть не может. Нет, мои чувства к вам не низки. Я ненавижу вас потому, что вы ненавидите Бога. Я могу полюбить вас... потому что вы хороший человек.

— Ну что ж, — сказал Тернбул (лицо его не выдало никаких чувств), — что ж, будем драться.

— Да, — отвечал Макиэн.

И клинки их скрестились, и тут же из ближнего дома вышел человек. Тернбул опустил шпагу. Макиэн удивленно оглянулся. Почти рядом с ним стоял крупный, холеный мужчина в светлых одеждах и широкополой шляпе.

Глава VМИРОТВОРЕЦ

Когда дуэлянты увидели, что они не одни, оба сделали очень короткое и одинаковое движение. Каждый из них заметил это и за собою, и за другим, и понял, что это значит. Они выпрямились, словно и не думали драться, но не сердито, а скорее с каким-то облегчением. Что-то — не то вне их, не то внутри — неуклонно размывало твердыню клятвы. Они вспоминали зарю своей вражды, как вспоминают зарю любви несчастные супруги.

Сердца их становились все мягче. Когда шпаги скрестились там, в лондонском садике, и Тернбул, и Макиэн готовы были убить того, кто им помешает. Они были готовы убить его и убить друг друга. Сейчас им помешали, и они ощутили облегчение. Что-то росло в их душах, и казалось особенно немилосердным, ибо могло обернуться милосердием. Каждый из них думал о том, не подвластна ли дружба року, как подвластна ему любовь.

— Конечно, вы простите меня, — и бодро, и укоризненно сказал человек в панаме, — но я должен с вами поговорить.

Голос его был слишком слащав, чтобы называться вежливым, и никак не вязался с довольно дикой ситуацией, — увидев, что люди дерутся на шпагах, любой удивился бы.

Не вязался он (то есть голос) и с внешностью незнакомца. Все в этом человеке дышало здоровьем, словно в хорошем звере, борода сверкала, сверкали и глаза. Лишь со второго взгляда можно было заметить, что борода слишком кудрява, а нос торчит вперед так, словно все время принюхивается, и только с сотого — что в глазах ярко светится не столько ум, сколько глупость. Незнакомец казался еще шире из-за своих светлых и широких одежд, приличествующих тропикам. Однако с того же сотого взгляда можно было заметить, что и в тропиках так не одеваются, ибо одежды эти были сотканы и сшиты по особым медицинским предписаниям, нарушение которых, по-видимому, грозило неминуемой смертью. Широкая шляпа тоже отвечала требованиям медицины. Голос же, как мы говорили, был слишком слащав для такого здорового существа.

— Насколько я понимаю, — сказал незнакомец, — вы хотите решить некий спор. Несомненно, мы уладим его без драки. Надеюсь, вы на меня не в обиде?

Приняв молчание за раскаяние, он бодро продолжал:

— Я читал про вас в газетах. Да, молодость — пора романтическая!.. Знаете, что я всегда говорю молодым?

— Поскольку мне перевалило за сорок, — мрачно сказал Тернбул, — я слишком рано явился в мир, чтобы это узнать.

— Бесподобно! — обрадовался незнакомец. — Как говорится, шотландский юмор. Сухой шотландский юмор! Итак, если я не ошибаюсь, вы хотите решить спор поединком. А знаете ли вы, что поединки устарели?

Не дождавшись ответа, он снова заговорил:

— Итак, если верить журналистам, вы хотите сразиться из-за чего-то католического. Знаете, что я говорю католикам?

— Нет, — сказал Тернбул. — А они знают?

Забыв о своих спорах с римско-католической Церковью, незнакомец благодушно рассмеялся и продолжал так:

— А знаете ли вы, что дуэль — не шутка? Если мы обратимся к вашей высшей природе... скажем, к духовному началу... Надо заметить, что у каждого из нас есть и низшее начало, и высшее. Итак, отбросим романтические бредни — честь и все такое прочее — и нам станет ясно, что кровопролитие — страшный грех.

— Нет, — впервые за все это время сказал Макиэн.

— Ну, ну, ну! — сказал миротворец.

— Убийство — грех, — сказал неумолимый шотландец. — А греха кровопролития нет.

— Не будем спорить о словах, — сказал незнакомец.

— Почему? — спросил Макиэн. — О чем же тогда спорить? На что нам даны слова, если спорить о них нельзя? Из-за чего мы предпочитаем одно слово другому? Если поэт назовет свою даму не ангелом, а обезьяной, может она придраться к слову? Да чем вы и спорить станете, если не словами? Движениями ушей? Церковь всегда боролась из-за слов, ибо только из-за них и стоит бороться. Я сказал, что убийство — грех, а кровопролитие — не грех, и разница между этими словами не меньше, чем между «да» и «нет», — куда там, она больше, ведь «да» и «нет» одной породы. Убийство — понятие духовное, кровопролитие — материально. Хирург, например, проливает чужую кровь.

— Ах, вы казуист! — покачал головой незнакомец. — Знаете, что я говорю казуистам?

Макиэн махнул рукой, Тернбул засмеялся. Не обижаясь на них, миротворец оживленно продолжал:

— Итак, вернемся к сути дела. Я не признаю насилия и, как могу, пытаюсь предотвратить нелепейшее насилие, которое задумали вы. Однако и полиция — насилие, так что я ее не вызову. Это противно моим принципам. Толстой доказал, что насилие лишь порождает насилие, тогда как  л ю б о в ь... она и порождает любовь. Мои принципы вам известны. Я действую только  л ю б о в ь ю.

Слово это он произносил с неописуемой многозначительностью.

— Да, — сказал Тернбул, — нам ясны ваши принципы. Ясны они вам, Макиэн? Полицию никто не позовет.

И Макиэн вслед за ним вырвал из земли свою шпагу.

— Я просто обязан предотвратить это преступление! — крикнул, багровея, человек с блестящими глазами. — Оно противно самой  л ю б в и. Как же это вы, христианин...

Бледный Макиэн прямо посмотрел на него.

— Сэр, вы говорите о любви, — сказал он, — хотя вы холоднее камня. Предположим, однако, что вы когда-нибудь любили кошку, собаку или ребенка. Когда вы сами были ребенком, вы любили свою мать. Что ж, вы можете говорить о любви. Но, прошу вас, не говорите о христианстве! Оно для вас — непостижимая тайна. Люди умирали за него, люди из-за него убивали. Люди творили зло ради него, но вам не понять даже их зла. Вас бы затошнило, если бы вы хоть раз о нем подумали. Я не стану вам его объяснять. Возненавидьте его, ради Бога, как ненавидит Тернбул! Христианство — чудище и, повторяю, люди за него умирали. Если вы постоите тут еще минут десять, вы сможете это увидеть.

Но увидеть это было трудно, ибо Тернбул что-то поправлял в своей рукояти, пока незнакомец не произнес:

— А что, если я позвоню в полицию?

— Вы отвергнете свою священную догму, — ответил Макиэн.

— Догму! — воскликнул незнакомец. —  М ы — не догматики.

Затягивая что-то, Тернбул крикнул, налившись краской:

— Да уходите вы, не мешайте!

— Нет, — покачал головой мыслитель. — Я должен все это обдумать. Мне кажется, в столь исключительных случаях... — и он неожиданно для них медленно направился к дому.

— Ну, — спросил Макиэн, — верите теперь в молитву? Я молился об ангеле.

— Простите, не понял, — отвечал Тернбул.

— Час тому назад, — объяснил Макиэн, — я ощутил, что бес размягчает мое сердце, и попросил Бога, чтобы Он послал мне на помощь ангела. И пожалуйста...

— Я не думал, что они такие противные, — сказал Тернбул.

— Бесы знают Писание, — отвечал мистик. — Почему бы ангелу не показать нам бездну неправды, когда мы стояли на ее краю? Если бы он не остановил нас, я бы сам мог остановиться.

— Да, я тоже, — сказал Тернбул.

— Но он пришел, — продолжал Макиэн, — и душа моя сказала: Не борись — и ты станешь  т а к и м. Откажись от ответов и догм — и вот кем ты будешь. Ты решишь, что бить человека нельзя не потому, что это его унижает, а потому, что ему больно. Ты решишь, что нельзя убивать потому, что это грубо, а не потому, что это несправедливо. Час тому назад я почти любил вас, оскорбившего Божью Матерь. Но теперь бойтесь меня. Я слышал, как  о н  говорил «любовь», и понял, ч т о  он имеет в виду. Защищайтесь!

Шпаги скрестились и почти сразу застыли в воздухе.

— Что там такое? — спросил Макиэн.

— Он все обдумал, — отвечал Тернбул. — Полиция уже близко.

Глава VIЕЩЕ ОДИН МЫСЛИТЕЛЬ

Между зелеными изгородями Хертфордшира, как по туннелю, бежали два шотландца. Двигались они не слишком быстро, а размеренно, словно маятник. Прилив заката захлестнул уступы холмов, окошки в селеньях вспыхнули алым светом, но дорога вилась по долине, и ее покрывала тень. Бежавшим по ней казалось, как часто бывает в этой местности, что они движутся по извилинам лабиринта.

Хотя бег их не был быстрым, они устали, лбы у них вспотели, глаза расширились. Вид их никак не вязался с мирным пейзажем, словно это — два беглых безумца. Быть может, так оно и было.

Наконец один из них произнес:

— Мы бежим быстрее полиции. Почему у вас так раскармливают служителей порядка?

— Не знаю, — отвечал Тернбул, — но из-за нас они похудеют. Когда они нас поймают, они будут...

— Они нас не поймают, — перебил его Макиэн. — Если только... Послушайте!

Тернбул прислушался и услышал далекий цокот копыт.

— Жаль, что мы бросили кеб, — сказал он. — Конная полиция, подумать только! Словно мы — опасные мятежники.

— Кто же мы еще? — спокойно спросил Макиэн и тем же тоном спросил: — Что будем делать?

— Надо бы где-нибудь спрятаться, пока они проскачут мимо, — сказал Тернбул. — У полиции много недостатков, одно хорошо — она плохо работает. Скорей, вот сюда!

Он кинулся вверх по склону, прямо в алое небо, и проломил с разбегу черную изгородь. Голова его пришлась выше и рыжие волосы вспыхнули ослепительным пламенем, а сердце бежавшего за ним преисполнилось не то пламенной любовью, не то пламенной ненавистью. Он ощутил, что все это значимо, словно эпос; что люди взлетают сейчас куда-то ввысь, где царят любовь, честь и ярость. Когда он сам добежал доверху, ему казалось, что его несут крылья.

Легенды, которые он слышал в детстве или читал в юности припомнились ему во всей их царственной красе. Он подумал о тех, кто любил друг друга, — и вступал в поединок; о тех, кто, решив поединком спор, становились близкими друзьями. Теперь он был одним из них, и алое море заката казалось ему священной кровью, которой истекает самое сердце мира.

Тернбул не вспоминал ни о каких легендах. Но даже с ним что-то случилось, пусть на мгновение, ибо голос его стал слишком спокоен.

— Видите, там что-то вроде беседки? — спросил он. — Бежим туда!

Выпутавшись из переплетения ветвей, он побежал по темному треугольнику огорода к какому-то легкому строению.

— С дороги ее не видно, — сказал он, входя в серый деревянный домик, — и ночевать тут можно.

— Я должен сказать вам... — начал Макиэн, но Тернбул перебил его: «Тихо!»

Цокот копыт стал громче. По долине пронеслась конная полиция.

— Я должен сказать вам, — повторил Макиэн, — что вы истинный вождь, и большая честь для меня — идти за вами.

Тернбул не отвечал и произнес не скоро:

— Надо нам поесть перед сном.

Когда последние звуки погони замерли вдали, Тернбул уже разложил припасы. Он поставил на подоконник рыбные консервы, вино — на пол; но тут кто-то трижды постучал в тонкую дверцу.

— Что за черт? — сказал Тернбул, открывавший консервы.

— Быть может, это Бог, — сказал Макиэн.

Звук был нелепый, как будто в дверцу не стучались, а хотели проделать в ней дыру. Тернбул пошел открывать, схватив для чего-то шпагу, и сразу увидел бамбуковую трость. Он ударил по ней, конец ее сломался, пришелец отскочил назад.

На золотом и алом щите неба силуэт его был нелепым и черным, как геральдическое чудище. Длинные волосы казались рогами, концы галстука-бабочки — нелепыми крыльями.

— Вы ошиблись, Макиэн, — сказал Тернбул, — больше похоже на черта.

— Кто вы такие? — вскрикнул незнакомец резким и тонким голосом.

— И правда, — сказал Тернбул, оглядываясь на Макиэна, — кто же мы такие?

— Выходите! — крикнул незнакомец.

— Пожалуйста, — ответил Тернбул и вышел, держа в руках шпагу; Макиэн последовал за ним.

Незнакомец оказался невысоким, даже маленьким, но не таким удивительным, как на фоне заката. Рыжие волосы падали ему на плечи, словно у какой-нибудь девы со средневековой картины (или с картины прерафаэлитов), но лицо было грубым, как у обезьяны.

— Что вы здесь делаете? — тонким и резким голосом спросил он.

— А вы что здесь делаете? — с обычной для него детской серьезностью спросил Макиэн.

— Это мой сад! — крикнул незнакомец.

— О! — простодушно сказал Макиэн. — Простите нас.

— Лучше расскажем все нашему хозяину, — сказал Тернбул. — Понимаете, мы собирались закусить, но вообще мы собираемся драться.

При этом слове человечек необычайно оживился.

— Как? — закричал он. — Вы те самые люди, которые затеяли дуэль? Это вы и есть? Нет, это вы?

— Да, это мы, — отвечал Макиэн.

— Идемте ко мне! — воскликнул хозяин. — Ужин у меня получше, чем вот это... А вино... Да идемте же, я вас и ждал!

Даже невозмутимый Тернбул немного удивился.

— Простите, сэр... — начал он.

— Борьба — моя страсть! — перебил его тщедушный хозяин. — Ах, сколько я гулял по этим мерзким лугам, ожидая борьбы, убийства и крови! Только ради них и стоит жить на свете, ха-ха!

И он так сильно ударил по дереву тростью, что на коре осталась полоса.

— Простите, — нерешительно спросил Макиэн, — простите, вы так хлестали и дверь?

— Да, — резко отвечал хозяин; Тернбул хмыкнул.

— Идемте же! — снова закричал человечек. — Нет, боги все же есть! Они услышали мои молитвы! Я угощу вас по-рыцарски, а потом увижу, как один из вас умрет!

Он понесся сквозь сумерки по извилистой дорожке, и все трое скоро очутились перед маленьким, красивым коттеджем. Коттедж этот ничем не отличался бы от соседних, если бы перед ним, среди левкоев и бархатцев, не стоял божок с тихоокеанских островов. Сочетание безглазого идола с такими невинными цветами казалось кощунственным.

Однако внутри коттедж никак не походил на соседние. Едва ступив в него, наши герои ощутили себя в сказке из «Тысячи и одной ночи». Дверь, захлопнувшаяся за ними, отрезала их от Англии и от Европы. Жестокие барельефы Ассирии и жестокие ятаганы турков украшали стены, словно цивилизации эти не разделяли тысячи лет. Как в сказке из «Тысячи и одной ночи», казалось, что комната вставлена в комнату я самая последняя из этих комнат была подобна самоцвету. Человечек упал на багряные и золотые подушки. Негр в белых одеждах молча приблизился к нему.

— Селим, — сказал хозяин, — эти люди будут ночевать в моем доме. Пришли сюда лучшего вина и лучших яств. А завтра, Селим, один из этих людей умрет на моих глазах.

Негр поклонился и исчез.

Наутро Эван Макиэн вышел в сад, залитый серебристым светом; лицо его было серьезней, чем прежде, и смотрел он вниз. Тернбул еще доедал завтрак, что-то напевая, у открытого окна. Через минуту-другую он легко поднялся и тоже вышел, держа под мышкой шпагу и дожевывая хлебец.

Обоим показалось, что хозяина еще нет, и оба они удивились, обнаружив его в саду. Карлик стоял на коленях, замерев перед божком, как святой перед Мадонной. Когда Тернбул нечаянно наступил на сучок, он быстро вскочил.

— Да, именно тут! — воскликнул он, потирая руки. — Не бойтесь, он нас видит.

Макиэн обратил к божку синие, сонные глаза, и брови его сдвинулись.

— Знаете, — продолжал человечек, — он даже лучше видит нас спиною. Я часто думаю, что там его лицо. Да, со спины он лучше. Со спины он безжалостнее, как вы считаете?

— А что это такое? — не без брезгливости спросил Тернбул.

— Это Сила, — отвечал человечек с длинными волосами.

— О! — резко откликнулся Тернбул.

— Да, друзья мои, — радостно сообщил хозяин. — Там, на островах, перед этим камнем приносили в жертву людей. Мне не разрешат, куда там... разве что кошку или кролика, это бывает.

Макиэн дернулся и застыл на месте.

— А сейчас, — голос у хозяина стал звонче, — сейчас он дождется своего! Перед ним прольется  ч е л о в е ч е с к а я  кровь. — И он укусил себя за палец от избытка чувств. Но дуэлянты стояли, как статуи.

— Быть может, я слишком восторженно выражаюсь, — сказал хозяин. — Да, у меня бывают экстазы, вам их не понять... Но вам повезло. Вы нашли единственного человека, который любит не ту или эту борьбу, а борьбу вообще. Меня зовут Уимпи, Морис Уимпи. Я преподавал в Оксфорде. Пришлось уйти, что поделаешь, предрассудки!.. Никто не понял моего преклонения перед великими отравителями Ренессанса. За обедом — туда-сюда, терпят, а в лекциях — нельзя, видите ли... Словом, только у меня вы сможете совершить что задумали. Судить ваш поединок будет то, что движет солнце и светила, — само насилие. Vae victis! Горе, горе, горе побежденным! Что же вы стоите? Сражайтесь! Я жду.

Тогда Макиэн сказал:

— Тернбул, дайте мне вашу шпагу.

Тернбул протянул ему шпагу, удивленно глядя на него. Макиэн швырнул ее к ногам мистера Уимпи.

— Сражайтесь! — закричал он. — Я жду!

Карлик обернулся к Тернбулу, ища защиты.

— Прошу вас, сэр, — проговорил он. — Ваш противник принял меня...

— Поганый трус! — заорал Тернбул. — Сражайтесь, если любите драку! Сражайтесь, если верите в силу! Слава победителю? Что ж, победите! Горе побежденному? Что ж, если он победит вас, примите вашу участь. Сражайтесь, мерзкая тварь — или бегите!

Уимпи побежал, а шотландцы погнались за ним.

— Лови его! — кричали они. — Гони его! Ату!

Ныряя, словно кошка или кролик, меж высоких цветов, карлик несся вперед. Тернбул бежал за ним, Макиэн задержался. Пробегая мимо божка, он вскочил на его подножие, толкнул его изо всех сил, и он покатился в густую зелень. Когда уроженец гор снова пустился в погоню, бывший оксфордский лектор перескочил через изгородь и бежал по долине. Шотландцы орали на бегу и размахивали шпагами. Они пересекли вслед за ним три луга, рощу и дорогу и оказались у пруда. Мыслитель остановиться не мог; он с плеском упал в воду. Потом поднялся — вода оказалась ему по колено — и медленно побрел к другому берегу. Тернбул сидел на траве и смеялся. Лицо Макиэна странно подергивалось, с уст его срывались непонятные звуки. Очень трудно смеяться в первый раз.

Глава VIIДЕРЕВНЯ

Примерно в половине второго, под ярко-синим небом, Тернбул поднялся из высоких папоротников и трав, и смех его сменился вздохом.

— Есть хочется, — сказал он. — А вам?

— Я об этом не думал, — отвечал Макиэн. — Что же нам делать?

— Там подальше, за прудом, видна деревня, — сказал Тернбул. — Вон, смотрите, беленькие домики и угол какой-то церкви. Как это мило на вид... Нет, не найду слова... трогательно, что ли. Только не думайте, что я верю в сельскую идиллию и невинных пастушков. Крестьяне пьют и уподобляются скотам, но они хотя бы не болтают, уподобляясь бесам. Они убивают зверей в диком лесу и свиней на заднем дворе, но они не приносят кровавых жертв какому-то богу силы. Они никогда... — неожиданно закончил он и плюнул на землю.

— Простите, — сказал он, — это ритуал. Очень уж привкус противный...

— У чего? — спросил Макиэн.

— Не знаю точно, — отвечал Тернбул. — То ли у тихоокеанских божков, то ли у оксфордского колледжа.

Оба помолчали, и Макиэн тоже поднялся. Глаза у него были сонные.

— Я знаю, ч т о  вы имеете в виду, но мне казалось, что у вас это принято.

— Что именно? — спросил редактор.

— Ну, «делай, что хочешь», и «горе слабым», и «сильная личность» — все, что проповедовал этот таракан.

Серо-голубые глаза Тернбула стали еще больше: он удивился.

— Неужели вы правда считали, Макиэн, — спросил он, — что мы, поборники свободомыслия, исповедуем эту грязную, безнравственную веру? Неужели вы думали, неужели вы все это время считали, что я — безмозглый поклонник природы?

— Да, считал, — просто и добродушно ответил Макиэн. — Но я очень плохо разбираюсь в вашей вере... или неверии.

Тернбул резко обернулся и указал на далекие домики деревни.

— Идемте! — крикнул он. — Идемте в старый, добрый кабак. Без пива здесь не разберешься.

— Я не совсем вас понимаю, — сказал Макиэн.

— Скоро поймете, — отвечал Тернбул. — Выпьете пива и поймете. Прежде чем мы это обговорим, дальше нам идти нельзя. Меня осенила простая, чудовищная мысль: да, стальные шпаги решат наш спор, но только оловянные кружки помогут понять, о чем же мы спорим.

— Никогда об этом не думал, — отвечал Макиэн. — Что ж, пойдем!

И они пошли вниз по крутой дороге к деревне.

Деревню эту — неровный прямоугольник — прореза́ли две линии, которые с известным приближением можно было назвать улицами. Одна шла повыше, другая пониже, ибо весь прямоугольник, так сказать, лежал на склоне холма. На верхней улице находились кабак побольше, мясная лавка, кабак поменьше, лавка бакалейная и совсем маленький кабак; на нижней — почта, усадьба за высокой оградой, два домика и кабак, почти невидимый глазу. Где жили те, кто посещал все эти кабаки, оставалось — как и во многих наших деревнях — непроницаемой тайной. Церковь с высокой серой колокольней стояла немного в стороне.

Но никакой собор не сравнился бы славою с самым большим кабаком, называвшимся «Герб Валенкортов». Знатный род, давший ему имя, давно угас, и землями его владел человек, который изобрел безвредный рожок для обуви, но чувствительные англичане относились к своему кабаку с гордой почтительностью и пили там торжественно, словно в замке, как и следует пить пиво. Когда вошли два чужака, на них, конечно, все уставились, — не с любопытством, тем более не с наглостью, а с жадной научной любознательностью.

Чужаки эти — один высокий и черный, другой невысокий и рыжий — спросили по кружке эля,

— Макиэн, — сказал Тернбул, когда эль принесли, — дурак, который хотел, чтобы мы стали друзьями, подбавил нам бранного пыла. Вполне естественно, что другой дурак, толкавший нас к брани, сделает нас друзьями. Ваше здоровье!

Сгущались сумерки; посетители уходили по двое, по трое, прощаясь с самым стойким пьяницей, когда Макиэн и Тернбул дошли до сути своего спора. Лицо Макиэна, как нередко с ним бывало, туманилось печальным удивлением.

— Значит, в природу вы не верите, — говорил он.

— Я не верю в нее, как не верю, скажем, в Одина, — говорил Тернбул. — Природа — миф. Дело не в том, что я не собираюсь ей следовать. Дело в том, что я сомневаюсь в ее существовании.

Макиэн еще удивленнее и печальнее повторил последнюю фразу и поставил кружку на стол.

— Да, — пояснил Тернбул, — в действительности никакой «природы» нет. На свете нет ничего «естественного». Мы не знаем, что было бы, если бы ничто ни во что не вмешивалось. Травинка пронзает и пожирает почву, то есть вмешивается в природу. Бык ест траву, он тоже вмешивается. Так почему же человек не вправе властвовать над ними всеми? Он делает то же самое, но на уровень выше.

— А почему же, — сонно спросил Макиэн, — не счесть, что сверхъестественные силы — еще на уровень выше?

Тернбул сердито выглянул из-за пивной кружки.

— Это другое дело, — сказал он. — Сверхъестественных сил просто нет.

— Конечно, — кивнул Макиэн, — если нет естественных, не может быть и сверхъестественных.

Тернбул почему-то покраснел и быстро ответил:

— Вероятно, это умно. Однако всем известна разница между тем, что бывает, и тем, чего не бывает. То, что нарушает законы природы...

— Которой нет, — вставил Макиэн.

Тернбул стукнул кулаком по столу.

— О, Господи! — крикнул он.

— Которого нет, — пробормотал Макиэн.

— О, Господи милостивый! — не сдался Тернбул. — Неужели вы не видите разницы между обычным событием и так называемым чудом? Если я взлечу под крышу...

— Вы ударитесь, — докончил Макиэн. — Такие вещи нельзя обсуждать под крышей. Пойдем отсюда.

И он распахнул дверь в синюю бездну сумерек. На улице было уже довольно холодно.

— Тернбул, — начал Макиэн, — вы сказали столько правды и столько неправды, что я должен вам многое объяснить. Пока что мы называем одними именами совершенно разные вещи.

Он помолчал секунду-другую и начал снова:

— Только что я дважды поймал вас на противоречии. С точки зрения логики я был прав; но я знал, что не прав. Да, разница между естественным и сверхъестественным есть. Предположим, что вы сейчас улетите в синее небо. Тогда я подумаю, что вас унес Сам Бог... или дьявол. Но я говорил совсем не об этом. Попробую объяснить.

Он снова помолчал немного:

— Я родился и вырос в целостном мире. Сверхъестественное не было там естественным, но было разумным. Нет, оно было разумней естественного, ибо исходило прямо от Бога, который разумней твари... Меня учили, что одни вещи — естественны, а другие — божественны. Но есть одна сложность, Тернбул... Попробуйте меня понять, если я скажу вам, что в этом, моем мире, божественны и вы.

— Кто, я? — спросил Тернбул. — Почему это?

— Здесь-то вся и сложность, — с трудом продолжал Макиэн. — Меня учили, что есть разница между травой и свободной человеческой волей. Наша воля — не часть природы. Она сверхъестественна.

— Какая чушь! — сказал Тернбул.

— Если это чушь, — терпеливо спросил Макиэн, — почему вы и ваши единомышленники отрицаете свободу воли?

Тернбул помолчал секунду, что-то начал говорить, но Макиэн продолжал, печально глядя на него.

— Поймите, я мыслю так: вот Божий мир, в который меня учили верить. Я могу представить, что вы вообще не верите в него, но как можно верить в одно и не верить в другое? Для меня все было едино. Бог царствовал над миром, потому что Он — наш Господь. Человек тоже царствовал, потому что он — человек. Нельзя, невозможно доказать, что Бог лучше или выше человека. Нельзя доказать и того, что человек чем-то выше лошади.

— Мы с вами говорим как бы скорописью, — наконец перебил его Тернбул, — но я не стану притворяться, что не понял вас. С вами случилось примерно вот что: вы узнали о своих святых и ангелах тогда же, когда усвоили начатки нравственности, да, тогда же, и от тех же людей. Потому вам и кажется, что можно рассуждать и о том, и о другом. Допустим на минуту, что вы правы. Но, разрешите спросить, не входят ли в тот целостный мир, который для вас столь реален, и чисто местные понятия, традиции клана, фамильная распря, вера в деревенских духов и прочее в этом роде? Не окрасили ли эти понятия — особенно чувства к вождю — ваше богословие?

Макиэн глядел на темную дорогу, по которой с трудом пробирался последний посетитель кабака.

— То, что вы сказали, довольно верно, — отвечал он, — но не совсем. Конечно, мы знали разницу между нами и вождем клана, но она была совсем другой, чем разница между человеком и Богом или между зверем и человеком. Скорее она походила на разницу между двумя видами зверей. Однако...

— Что вы замолчали? — спросил Тернбул. — Говорите! Кого вы ждете?

— Того, кто нас рассудит, — отвечал Макиэн.

— А, Господа Бога! — устало сказал Тернбул.

— Нет, — покачал головою Макиэн, — вот его.

И он показал пальцем на последнего посетителя, которого заносило то туда, то сюда.

— Его? — переспросил Тернбул.

— Именно его, — сказал Макиэн. — Того, кто встает на заре и пашет землю. Того, кто, вернувшись с работы, пьет эль и поет песню. Все философские и политические системы намного моложе, чем он. Все храмы, даже наша Церковь, пришли на землю позже, чем он. Ему и подобает судить нас.

Тернбул усмехнулся.

— Этот пьяный неуч... — начал он.

— Да! — яростно заорал Макиэн. — Оба мы знаем много длинных слов. Для меня человек — образ Божий, для вас — гражданин, имеющий всякие права. Так вот он, Божий образ; вот он, свободный гражданин. Первый встречный и есть  ч е л о в е к. Спросим же его.

И он гигантскими шагами двинулся в гущу сумерек, а Тернбул, добродушно бранясь, пошел за ним.

Поймать образец человека было не так легко, ибо, как мы уже говорили, его заносило туда и сюда. Отметим кстати, что он пел о короле Уильяме (неизвестно, каком именно), который жил в самом Лондоне, хотя в остальном текст был полон чисто местных географических названий. Когда оба шотландца пересекли его извилистый путь, они увидели, что он скорее стар, чем молод, что волосы у него пегие, нос красный, глаза — синие, а лицо, как у многих крестьян, словно бы составлено из каких-то очень заметных, но совершенно разных предметов. Скажем, нос его торчал, как локоть, а глаза сверкали, как лампы.

Приветствовав их с пьяной учтивостью, он остановился, а Макиэн, сгоравший от нетерпения, сразу начал беседу; он старался употреблять только понятные и конкретные слова, но слушатель его, по-видимому, больше тяготел к словам книжным, ибо схватился за первое же из них.

— Атеисты! — повторил он, и голос его был преисполнен презрения. — Атеисты! Знаем мы их! Да. Вы мне про них не говорите! Еще чего, атеисты!..

Причины его презрения были не совсем ясны; однако Макиэн торжествующе воскликнул:

— Ну, вот! Вы тоже считаете, что человек должен верить в Бога, ходить в церковь...

При этом слове образец указал на колокольню.

— Вот она! — не без труда выговорил он. — При старом помещике ее было снесли, а потом опять...

— Я имею в виду религию, — сказал Макиэн, — священников...

— Вы мне про них не говорите! — оживился крестьянин. — Знаем мы их! Да. Чего им тут надо, э? Чего, а?

— Им нужны вы, — сказал Макиэн.

— Именно, — сказал Тернбул, — и вы, и я. Но мы им не достанемся! Макиэн, признайте свое поражение. Разрешите мне попытаться. Вам, мой друг, нужны права. Не церкви, не священники, а право голоса, свобода слова, то есть право говорить то, что вы хотите и...

— А я что ж, не говорю, что хочу? — возразил с непонятной злобой пьяный крестьянин. — Нет уж! Я что хочу, то и скажу! Я — человек, ясно? Не нужны мне ваши, эти, голоса и священники. Человек он человек и есть. А кто ж он еще? Человек! Как увижу, так и скажу: вот он, человек-то!

— Да, — поддержал его Тернбул, — свободный гражданин.

— Сказано, человек! — повторил крестьянин, грозно стуча палкой по земле. — Не гра... ик... ну, это... а че-ло-век!

— Правильно, — сказал Макиэн, — вы знаете то, чего не знает теперь никто в мире. Доброй вам ночи!

Крестьянин снова запел и растворился во мраке.

— Странный тип, — заметил Тернбул. — Ничего не понял. Заладил свое: человек, человек.

— А кто сказал больше? — спросил Макиэн. — Кто знает больше этого?

— Уж не становитесь ли вы агностиком? — спросил Тернбул.

— Да поймите вы! — крикнул Макиэн. — Все христиане агностики. Мы только и знаем, что человек — это человек. А ваши Золя и ваши Бернарды Шоу даже в этом ему отказывают.

Глава VIIIПЕРЕРЫВ

Холодное серебро зари осветило серую равнину, и почти в ту же самую минуту оба шотландца появились из невысокой рощи. Они шли всю ночь.

Они шли всю ночь и почти всю ночь говорили, и если бы предмет их беседы можно было исчерпать, они исчерпали бы его. Сменялись доводы, сменялись и ландшафты. Об эволюции спорили на холме, таком высоком, что, казалось, даже в эту холодную ночь его обжигают звезды; о Варфоломеевской ночи — в уютной долине, где золотой стеной стояла рожь; о Кэнсите — в сумрачном бору, среди одинаковых, скучных сосен. Когда они вышли на равнину, Макиэн пылко отстаивал христианское Предание.

Он много узнал и о многом думал с тех пор, как покинул скрытые тучами горы. Он повстречал много нынешних людей в почти символических ситуациях; он изучил современность, беседуя со своим спутником, ибо дух времени легко усвоить из слов и даже из самого присутствия живого и умного человека. Он даже начал понимать, почему теперь так единодушно отвергают его веру, и яростно ее защищал.

— Я понял одну или две ваших догмы, — как раз говорил он, когда они пробирались сквозь рощу на склоне холма, — и я отрицаю их. Возьмем любую. Вы полагаете, что ваши скептики и вольнодумцы помогали миру идти вперед. Это неверно. Каждый из них создавал свое собственное мироздание, которое следующий еретик разбивал в куски. Попробуйте поищите, с кем из них вы договорились бы. Почитайте Годвина или Шелли, или деистов XVIII столетия, или гуманистов Возрождения, и вы увидите, что вы отличаетесь от них больше, чем от Папы Римского. Вы — скептик прошлого века, и потому вы толкуете мне о том, что природа безжалостна. Будь вы скептиком века позапрошлого, вы бы укоряли меня за то, что я не вижу ее чистоты и милосердия. Вы — атеист, и вы хвалите деистов. Прочитайте их, чем хвалить, и вы увидите, что их мир не устоит без божества. Вы — материалист, и вы считаете Бруно мучеником науки. Посмотрите, что он писал, и вы увидите в нем безумного мистика. Нет, великие вольнодумцы не разрушили Церкви. Каждый из них разрушил лишь вольнодумца, предшествовавшего ему. Вольнодумство заманчиво, соблазнительно, у него немало достоинств, одного только нет и быть не может — прогрессивности. Оно не может двигаться вперед, ибо ничего не берет из прошлого, всякий раз начинает сызнова и каждый раз ведет в другую сторону. Все ваши философы шли по разным дорогам, потому и нельзя сказать, кто дальше ушел. Только две вещи на свете движутся вперед, и обе они собирают сказанное раньше. Быть может, они ведут вверх, быть может — вниз, но они ведут куда-то. Одна из них — естественные науки. Другая — христианская Церковь.

— Однако! — сказал Тернбул. — И, конечно, наука весьма обязана Церкви.

— Если уж зашла об этом речь, — отвечал Макиэн, — то я скажу: да, обязана. Когда вы думаете о Церкви, преследующей науку, вам смутно мерещится Галилей. Но пересчитайте научные открытия после падения Рима и вы увидите, что многие из них сделаны монахами. Однако это не важно. Я хотел привести пример того, что воистину может развиваться, как развивается наука. Церковь в мире духовном — то же, что наука в своем мире.

— С той разницей, — сказал Тернбул, — что плоды науки видны, ощутимы. Кто бы ни открыл электричество, мы им пользуемся. Но я нигде не вижу духовных или просто нравственных плодов, которым мы обязаны Церкви.

— Они невидимы, потому что они нормальны, — отвечал Макиэн. — Христианство всегда немодно, ибо оно всегда здраво, а любая мода в лучшем случае — легкая форма безумия. Когда Италия помешалась на пуританстве, Церковь казалась слишком преданной искусствам. Сейчас мы связаны для вас с монархией, хотя при Генрихе VIII именно мы не признали божественных прав кесаря. Церковь всегда отстает от времени, тогда как на самом деле она — вне времени. Она ждет, пока угаснет последняя мода мира, и хранит ключи добродетели.

— Ох, слышал я все это! — отмахнулся Тернбул. — Это такая чушь, что даже не рассердишься. Ну, хорошо, христианство хранит нравственность. Но сами же вы не пользуетесь этой лакмусовой бумажкой! Когда вы зовете врача, вы не спрашиваете, христианин он или нет. Вам важно, хорошо ли он лечит, честен ли он — словом, многое, только не его вера. Если вера так важна, почему вы не поверяете ею всех людей?

— Когда-то мы поверяли, — отвечал Макиэн, — и вы нас за это бранили. Ничего, я заметил, что чаще всего именно так и спорят с христианством.

— Ответ неплох для ученого спора, — добродушно признал Тернбул, — но вопрос остается. Поставлю его иначе: почему вы не доверяете одним лишь христианам, если только они — хорошие люди?

— Что за ерунда! — воскликнул Макиэн. — Почему только они? Неужели вы думаете, что Церковь когда-нибудь так считала? Средневековые католики говорили о добродетели язычников столько, что это всем надоело. Нет, мы имеем в виду совсем другое. Надеюсь, даже вы согласитесь, что завтра в Ирландии или в Италии может появиться такой человек, как Франциск Ассизский — не такой же хороший, а просто такой же самый. Возьмем теперь другие человеческие типы. Некоторые из них поистине прекрасны. Английский джентльмен-елизаветинец был предан чести и благороден. Но можете ли вы здесь, сейчас стать елизаветинцем? Республиканец XVIII века, с его суровым свободолюбием и высоким бескорыстием, был по-своему неплох. Но видели вы его? Видели вы сурового республиканца? Прошло немногим больше столетия, и огнедышащая гора чести и мужества холодна, как лунный кратер. То же самое произойдет и с нынешними нравственными идеями. Чем можно тронуть теперь клерка или рабочего? Наверное, тем, что он — гражданин Британской империи, или тем, что он член профсоюза, или тем, что он сознательный пролетарий, или тем, наконец, что он — джентльмен, а это уже неправда. Все эти имена достойны, но долго ли они продержатся? Империи падают, производственные отношения меняются. Что же остается? Я скажу вам. Остается святой.

— А если он мне не нравится? — сказал Тернбул.

— Вернее было бы спросить, нравитесь ли вы ему. Но слова ваши разумны. Вы вправе, как любой обычный человек, подумать о том, нравятся ли вам святые. Но именно обычному человеку они очень нравятся. Осуждаете же вы их не как человек, а как, простите, заумный интеллектуал с Флит-стрит. То-то и смешно! Люди всегда восхищались христианскими добродетелями, и больше всего теми, которые особенно пылко осуждают теперь. Вы сердитесь на нас за то, что мы дали миру идеал целомудрия, но не мы первые! Идеал этот чтили и в Афинах, городе девственницы, и в Риме, где горел огонь весталок. Разница лишь в одном: христиане  о с у щ е с т в и л и  этот идеал, он уже — не поэтическая выдумка. Когда вы и ваши единомышленники на него нападаете, вы восстаете не против христиан, а против Парфенона, и против Рима, и против европейской традиции, против льва, который щадит девственниц, и единорога, который чтит их, против Шекспира, написавшего «Мера за меру», — словом, против Англии и против всего человечества. Не кажется ли вам, что, может быть, вы ошибаетесь, а не оно?

— Нет, — отвечал Тернбул, — не кажется. Мы правы, даже если... если не прав Парфенон. Мир движется, психология меняется, рождаются новые, более тонкие идеалы. Конечно, в половой сфере необходима чистота. Вы посмеетесь, но я скажу: мы понимаем, что можно быть страстным, как сэр Ланселот, и чистым, как сэр Галахад. Да в конце концов, сейчас есть много новых, лучших идеалов. Например, мы научились восхищаться детьми.

— Да, — ответил Макиэн. — Это очень хорошо выразил один современный автор: «Если не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное». Но вообще-то вы правы, перед детством теперь преклоняются. Перед чем же именно, спрошу я? Ч т о  это, как не преклонение перед девством? Разве незрелое и маленькое непременно лучше зрелого и большого? Да, вы пытались уйти от старого идеала, но к нему и пришли. Почему же я не прав, когда называю вечными такие ценности?

С этими словами они и вышли из рощи. Джеймс Тернбул помолчал, потом сказал довольно резко: «Нет, я просто не могу во все это поверить». Макиэн не ответил; быть может, ответа на такие слова и нет. И больше в этот день они не говорили.

ЧАСТЬ III