Приключения англичанина — страница 15 из 78

Спи, дружок, и не буди подружку

До утра, до радио, до гимна.


                                            *   *   *

ЕЩЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Однажды дым табачный носился над письменным столом, стучал-стучал будильник, секундная стрелка вертелась как пропеллер, и сидел я, перечитывая тексты отца моего...

И вдруг меня пронзило: да неужто же я для того только и родился, чтобы перевести на русский (не бог весть какой русский, к тому же) эту вот рукопись? Неужто о себе-то, любимом, написать нечего? И если даже действительно нечего, все равно ведь хочется. (Не знаю, почему. Отстаньте.) Одним словом, обида меня взяла: чем я, спрашивается, хуже унылого сэра Эдгара, новеллы удостоенного? Тоже ведь и я представитель рода и не только потомок, но и чей-нибудь предок, – стало быть, имею право на собственное жизнеописание. А что не совершил покуда никаких подвигов (может, и не совершу), ну так пускай моя история послужит примером, как жить не следует, каким быть не надо.

Впрочем, это я, конечно, погорячился: «послужит примером». Не желаю я ни для кого служить примером, просто должен же обнаружиться какой-то смысл в многолетних моих занятиях изящной словесностью...

В общем, понятно, почему я решил заодно с текстами отца записывать на эти страницы свою поэму.


                                             *   *   *

Итак, для разминки представим голубое в три этажа здание родильного дома[14] с гипсовыми амурами и водосточными трубами из чистого серебра.

Напротив здания стоит рыжеволосый мужчина в парусиновой куртке, в парусиновых штанах.

Из окна высовывается моя мама со мною на руках.

«Эмилия! – восклицает мужчина. – Неужели мальчик?»

«Похоже на то!» – восклицает она в ответ[15].

Кстати, представим и сугубо ленинградскую погодку: иглы влаги, завывание ветра, атлантического по происхождению.

Вероятно, и я завывал, виясь в маминых руках, в струях ветра.


Повторяю: долгое время только и было мне известно об отце, что он умер.

Нет, обнаружив однажды на обложках всех моих учебников чернильные тщательнейшие парусники, мама вздохнула и придумала мне, что папа был штурманом дальнего плавания.


Более ничего не желала придумывать мама, как и сколько ни упрашивал я ее на протяжении детства и отрочества.


А потом перестал упрашивать. Стало не до того. Начались прозрачные ночи и сомнамбулические прогулки по улице Фурманова – взад вперед, взад вперед….

О пламенный пах, о холодные уши и стальные мышцы. Короче, - о, юность.


А потом был абитуриентом, - мямлил, малиновый, мокрый. В английском вообще не волок. Срезался, провалился, засыпался.


У черта на куличках отбывал двухгодичную воинскую повинность - участвовал в развертывании объектов за колючей проволокой. На вышках скучали ровесники в черных тулупчиках с автоматами наперевес.


Это учительница литературы Элла Эммануиловна Аваозова на педсовете (незадолго до выпускных экзаменов) внушила маме, что после школы я просто обязан поступить на филологический факультет. Сам-то я никуда поступать не собирался, считая, что поэту иметь высшее образование как раз таки не обязательно. Однако поддался на уговоры при виде маминых слез.


А плакала мама потому, что, слушая учительницу, на один головокружительный миг как бы очнулась и вспомнила - вспомнила! - судьбу супруга своего, никакого, конечно, не штурмана дальнего плавания.


И пошла с педсовета в слезах.


Но покуда шла, снова заставила себя забыть английское свое прошлое и, спроси ее кто-нибудь в тот момент, чем она расстроена, ответила бы чистосердечно, что – лишь легкомысленным моим нежеланием получать высшее образование.

При виде ее слез я и согласился поступать на филологический.


Эх, ей бы не плакать, а рассказать мне всю правду об отце моем, чтобы не ждал я от жизни снисхождения...


Мне-то ведь будущность мнилась лестной, и были на то якобы объективные причины: с детства я публиковался в пионерской газете «Ленинские искры» (исправно живописуя красоты времен года или городские достопримечательности – от краеугольного броневика до кораблика в необитаемых небесах.)


Итак, не желая огорчать маму, согласился поступать на филфак. И был уверен в успехе.

Поэтому время, которое следовало употребить на подготовку к экзаменам, препровождал праздно – весь июль, например, только что не ночевал у Федосея Савушкина, однокашника и соперника по перу; за чаем мы читали друг другу новые стихи: свои, Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, до хрипоты курили и спорили...


Федосей никуда, по крайней мере в ближайшем будущем, поступать не собирался, и не только потому, что был освобожден от воинской повинности, просто ему было некогда, сочинял денно и нощно стихотворения и поэмы, в которых торопился осмыслить свое и ближних существование, – он даже после церемонии вручения аттестатов зрелости поспешил домой, тогда как мы до утра трезвонили гитарами возле невских блистающих волн, прикладывались по очереди к горлышку бутылки, облизывали на прощание однокашниц в кустах сирени на Марсовом поле.


Днем я навестил его, чтобы поинтересоваться творческими успехами, а заодно похвастаться своими, в упомянутых выше кустах.


Вошел и прикусил язык: Федосей действительно сидел за письменным столом, склонясь над листом бумаги, а вот на диване... на диване расположилась Елена Плетнева с волосами распущенными и трусами приспущенными.


Оказывается, сразу после церемонии вручения она со всех ног помчалась к Федосею и сделала с ним все, что хотела.


Она подтянула трусы и объявила мне, что покуда Федосей не завершит все начатые стихотворения и поэмы, нечего и думать ему о том, чтобы поступать куда бы то ни было, на фиг это вообще нужно, Федосей будет завершать, а она готовить пищу, стирать одежду, и простыни, и наволочки, и нечего думать в ближайшем будущем о рождении ребенка, она все понимает и обязуется соблюдать меры предосторожности, а зарабатывать можно шитьем на дому, шить умеет и любит, а еще она научится печатать на машинке и станет полезна Федосею помимо прочего в качестве машинистки, и это здорово, ведь личность Федосея с восьмого класса привлекала ее внимание, на уроках она украдкой, руки под крышкой парты, аплодировала его осведомленности в области истории литературы, после уроков она частенько шла следом до самого его дома, наблюдая искоса, как он шевелит губами (сочиняет на ходу), а когда начались прозрачные ночи, стало ей невмоготу, взад и вперед ходила под его окном, задрав голову и совсем не глядя под ноги, отчего отдавливала хвосты кошкам, перебегавшим тротуар, кошки выли, подвывала и она, и вот сегодня не вытерпела, по водосточной трубе достигла уровня четвертого этажа, о любимый, о красноглазый от бессонницы, влезая в окно, порвала юбку, но это пустяки, зато из разговора с Федосеем поняла, что торопливость его, обусловленная неизлечимым (почечным) заболеванием, по сути героична, да-да, попытка осмыслить свое, а также и других, кому недостает ума или смелости, существование, героична и требует недюжинных духовных усилий в условиях утечки времени, которое для неизлечимо больных утекает особенно быстро, и не всякий неизлечимо больной задумывается над смыслом своего, а тем более других, существования, неизлечимо больному и без того тошно, попытка Федосея потому и героична, что требует духовных усилий именно недюжинных, но он справится, он осмыслит, способностей ему не занимать стать...


С того дня Елена поселилась у Федосея (переорав своих и его родителей), – готовила и стирала, потом на диване перемежали они утехи изучением литературного наследия детских и отроческих лет его. Одних только поэм предстояло перепечатать поленницу.

Елена и осваивала машинку, тыкала поначалу указательными, а вскоре и остальными, любовь делала ее нечувствительной к усталости.


Она отворяла мне, растрепанная и смеющаяся, запахивала на себе распахнутое, вела по длинному коммунальному коридору в их комнатушку. Приходилось окликать Федосея три или четыре раза, прежде чем он отрывал взгляд от листа бумаги, склонясь над которым бормотал свои строчки. Елена убирала со стола машинку, отодвигала рукописи, чтобы было куда ставить чашки, уходила на кухню за чайником.

– Ну что, Федосей, писать трудно? – спрашивал я, втайне надеясь услышать: ох, не говори, совсем замучился.

– Да нет, нормально, – отвечал Федосей, глядя с рассеянной улыбкой мимо меня.


А потом приходили и другие однокашники: Виктор Аккуратов с умной миной, здоровенный Тобиас Папоротников с гитарой, Генка Флигельман с девушками, и тогда мы скидывались, бегали за бутылками в низочек на углу Фурманова и Чайковского, развлекались танцами-шманцами и шурами-мурами.


                                          *   *   *

Ну, и хватит о себе пока что. Снова предками займемся. Вот имеется еще такая история про сэра Эдгара Слабоумного.


Сэр Виллиам прокашлялся и начал:

«Со дня творения сей варварский народ изнывал от зноя в пустынях, но вот некоторое время тому переместился в области попрохладнее и, как насекомые, быстро-быстро там размножился. Когда же сообразили, что числом как никто несметны, вознамерились подчинить себе Вселенную. Глумливо похваляются, что безжалостным избиением почистят грешный, грязный сей мир. Руссию и Польшу разорив, стоят уж на пороге Алеманнии. Они желтоликие, с приплюснутыми носами, и все, как один, страдают косоглазием, туловом толсты и пешие относительно неуклюжи по причине короткости ног. Зато на конях скачут баснословно резво. Чрез реки и озера переправляются на кожаных надувных лодках. Доспехи у них шиты из ослиных шкур, думаю, дубленых, и на груди у всякого пластины из твердых сплавов, а спину не велят им начальники беречь, чтобы и помыслить о бегстве не посмели. Мечами машут с частотою несусветной, луки мощностию не уступают лучшим аглицким, вдобавок, наконечники стрел обмазаны ядом...»