Приключения англичанина — страница 4 из 78


– Вдохновение? – насмешливо спросил кто-то слева, я вздрогнул, повернул голову и увидел, что в нескольких метрах от меня расположились в креслах и беседуют три девушки.


– Вдохновение? – насмешливо спросила одна из них другую, и я начал прислушиваться, а украдкой и приглядываться. Они, оказывается, еще и выпивали, не обращая внимания на мелькающих мимо граждан, и возле стройных ног стояли стройные бутылки, еще и дымили сигаретами, и волокна дыма, как венки, плавали над их головами.


Одна из девушек, утомлена употреблением вина, откинулась на спинку стула и уснула.


Другая из горла глотнула и продолжает:

– В искусстве главное – прием и чувство меры, а слову «вдохновение» давно уж нету веры.

Поверь, Мария,

все это бред богемы, истерия.


    – Эй, дэвушка, хады сюда! – вдруг восклицает гражданин в огромной кепке, заглядывая с улицы.


Мария тоже сделала глоток и отвечает, при этом нарочито кобеля не замечает:

– Нет, Ленка,

цель творчества - не обязательно нетленка. Побудь минуту объективной, а не гневной, подумай, каково в психушке повседневной поэту истинному...


– Как же отличить беднягу от всего лишь рифмача? – ехидствует Елена.


У Маши на устах вскипает пена:

– О графоманах я не говорю! Какое дело

до них нам всем, кто жить желает смело?

Любая «Ars poetica» – ботва.

Глагол «творить» –

из речевого обихода божества

и в переводе означает...


Елена ерзает:

– Маш, не могла бы покороче?

Так писать хочется – нет мочи.


Мария гнет свое:

– ... и в переводе означает:

ни в чем и никогда себя не повторить!


– Ну все, конец терпенью моему. – Елена убегает.


Мария сигарету зажигает

и вся – как Пифия – в дыму.


Тут просыпается Людмила:

– А мне стихи Есенина читал один солдатик –

он был в постели настоящий акробатик

и фото с надписью оставил на прощанье.

Сейчас я вспомню... как там?.. «Будто я весенней гулкой ранью

скакал на розовом коне... » Вот так я, девочки, влюбилась.


Сказала – и по новой отрубилась.


Елена возвращается и говорит:

– Пить надо меньше Людке.

Хотя, конечно, мужики – ублюдки.


Мария ей в ответ:

– Ну как всегда

глас вопиющего в пустыне раздается.

Цель творчества – ... Да слушай ты сюда!..

понять, что жизнь лишь раз дается.

О да, не властны мы в своей судьбе,

но вариантов ритмики до черта.

И если уж писать, так только о себе.

А если замуж, так за лорда!


И смотрит почему-то на меня.


Затрепетала вдруг Елена. Из дверей подмигивал ей давешний джигит:

– Иди скАрей!


Елена, вняв призыву, встает, приглаживает гриву, на улицу выходит и зашла

за куст, – слышны оттуда визги, веток хруст; вот возвращается минут через пяток, кипит как кипяток и говорит:

– Трусы порвал, скотина. Нет, я одно сказать могу,

что магия стиха рождается в мозгу. Как ни сходи с ума, ты все внутри ума, суди

сама. Все дело в композиции, в расположении частей, в подборе слов. Сюжет же может быть не нов.


Мария в бешенстве:

– Ты отдышаться не успела после ебли и, надо же, в такие лезешь дебри!

Дала бы я тебе как следует по шее! Прикинь, в процессе творчества участвует Психея!..


Но тот же гражданин, неутомим, теперь сигналит Маше.


– Ну ты и мим! – она бежит за куст. Слышны оттуда писк, визг, веток хруст.

Вернулась красная как мак (и рак).

– И мне порвал трусы, дурак, – хихикает смущенно. – Так вот, цель творчества...


Тут пассажиров на посадку вызывают. Мария тормошит Людмилу. Та встает,

потягивается, зевает и гражданину в кепке пальчиком грозит:

– Ну ты артист!


Елена подхватила саквояжи. И вот уж след простыл подруг, они летят на юг, на юг, и в черных небесах над зданием аэропорта гул, грохот, свист...


Я вернулся домой в третьем часу ночи. Сознавал, что логика повествования требует развития темы нечистой совести, ея же и угрызений, но развивать уже не было сил. И то сказать, потрудился я в тот день, причем в разных сферах.


*   *   *

Открыл глаза и сразу отметил, что в комнате прибрано: пол помыт, бутылки составлены в угол, на табуретке в оранжевом солнечном луче играет чистыми гранями пустая стеклянная пепельница.


Рядом с пепельницей лежала записка: «Алеша, сходи, пожалуйста, в булочную. Купи батон и половинку круглого. И не стыдно тебе так напиваться?!»


«Да стыдно мне, маменька, – пробормотал я, сползая с дивана, – очень даже стыдно. А уж как мне плохо, если бы вы только знали. Охо-хо».


Мутным взглядом уставился в мутное же окно, за которым никуда, разумеется, со вчерашнего вечера не делась слепая серая стена. Луч оранжевый уже спрятался за крышу, недолго он в колодце нашем гостит что зимой, что летом.


Отвернулся от окна. Темно и тесно было в комнате. Будильник частил, точно последние миги жизни моей отсчитывал.


Подошел к двери, выглянул в коридор – слава богу, пусто. Менее чем когда-либо я был сейчас способен обсуждать с дядей Валей постановления ЦК КПСС или выслушивать упреки тети Лизы.


Прокрался в ванную. Склонился над раковиной, припал ртом к латунному крану.


Вернулся в комнату, выкурил сигарету, глядя в стену за окном. Решил сходить в булочную, заодно похмелиться пивом из ларька.


Уже и смеркалось. По серому, синему, начинающему лиловеть тротуару поплелся в сторону Чертова скверика, продолжая развивать тему нечистой совести: «Весь день я, выходит, проспал, ничего себе. И мало надежды, что завтра будет как-то по-другому. Да уж, мало на это надежды...»


Вошел в Чертов скверик, под ногами заскрипел красный, похожий на фасолины, гравий, глянцевые зеленые листы зашумели над головой.

Вдруг представил, что ларек закроется у меня перед носом, и ускорил шаг.

Пересек скверик, выскочил на улицу и потрусил в самый конец ее. И повезло ­­– под козырьком ларька еще горела электрическая лампочка, и всего лишь четверо стояли в очереди.


– Вы последний? – спросил я спину в сером пиджаке.

Мужик обернулся, кивнул машинально, но вдруг задержал на мне взгляд и усмехнулся:

– Что, худо дело? Может, вперед пропустить?

– Потерплю,– буркнул я.

Ларечница Танька, губастая, в очках с толстыми стеклами, крикнула из окошка:

– Скажите там, чтобы больше не занимали!

– Повезло нам, да? – засмеялся мужик. На вид было ему лет сорок, типичный такой пролетарий: небритый, в брючишках тоже сереньких с пузырями на коленях, под пиджаком только майка. – Сколько вчера на грудь принял?

– Слушай, что ты ко мне привязался? – сказал я. – Стой спокойно.

– Фу! – воскликнул он дурашливо. – Фу! Чую, русским духом пахнет! Прямо хоть тут же и закусывай!

– Сам таким не бывал, что ли? – огрызнулся я.

За обменом любезностями я и не заметил, как мы вплотную приблизились к окошку.

– Ладно, не обижайся, – сказал мужик. – Танюха, одну большую. – Пока наполнялась кружка, он извлек из кармана пиджака четвертинку и зубами содрал алюминиевый колпачок. – Будешь лечиться?

Не отвечая, я высыпал на блюдце горсть медной мелочи.

– Таня, – сказал я, – большую, пожалуйста.

– Ну чо ты ломаешься как целка? – не отставал мужик. – Я же вижу, хреново тебе.

По-прежнему не обращая на него внимания, я вытащил кружку из-под краника. Поставил ее на прилавок, чтобы взяться поудобнее, и тут произошло неожиданное: мужик вскинул руку и вытряхнул мне в пиво полмаленькой.

– Надо, надо полечиться, – почти пропел он ласково.

– Ну, т-ты даешь, – только и нашелся я что сказать, ошеломленный столь бесцеремонным проявлением человеколюбия. Что было делать? Отказаться пить? Глупо, тем более, что денег на другую кружку все равно не хватало. Да и что, собственно, произошло такого особенного? Ну не смог человек смотреть равнодушно на мою похмельную физиономию, хороший потому что человек, хороший и простой, вот и пособил, как умел, по-простому. Да я спасибо ему должен сказать, а не строить из себя.

– В общем, это... спасибо, значит...– пробормотал я.

– На здоровье, – мужик осушил свою кружку, вытер ладонью рот. – Ты пей, пей. – И вдруг посмотрел на меня пристально: – Алеша тебя зовут, верно ведь?

– Ну да, – подтвердил я с удивлением.

– Эй, давайте в темпе, я домой хочу! – подала голос Танька.

– Щас, Танюша, мы шементом, – откликнулся мужик. – Батьку твоего я знал, вот что, Алеша.

– Чего-о? – совсем уже изумился я.

– Твоего отца звали Оливер, да? Твоя фамилия такая-то, я не ошибся? – Он назвал знакомую фамилию, не мою, однако. – И живешь ты с матерью там-то и там-то, правильно? – Он назвал адрес, мой адрес.


Я молчал. Дело в том, что ответить мне снова было нечего. О «батьке» своем я располагал минимальным количеством сведений. Тем не менее, какие-то картинки, вероятно, из запасников ложной памяти время от времени возникали в сознании... такая, например: я, младенец, сижу на полу в кухне и составляю из кубиков слова. Мама, стоя у окна, курит. (Никогда не видел, чтобы мама курила). Входит папа (точнее, некто, про которого я знаю: это папа) и говорит маме что-то неприятное. Мама бросает папиросу в пепельницу и закрывает лицо руками. Я тоже начинаю плакать... Или вот еще: папа на четвереньках ползет от порога комнаты в угол, заваливается на бок... Что это значит? Почему это так страшно?


– Моего отца звали иначе, – сказал я. – Вы ошиблись. И фамилия у меня другая.

– Правда? – спросил он. – А какая?

– Другая, – сказал я.

– Ну, извини, – сказал мужик и почесал в затылке. – Выходит, я обознался? – Он поставил пустую кружку на прилавок. – Х-м, надо же...


Я смотрел ему вслед, голова кружилась, – ерш получился что-то уж очень забористым. Впрочем, голова кружилась, конечно, по другой причине, а именно – от страха. Ведь мужик все сказал про меня правильно, и, похоже, сказал бы намного больше, если бы я не побоялся признаться ему в том, что я – это я... Но я побоялся. Собственно, побоялся, что новое знание о себе может нарушить мой привычный циклический образ жизни. Блин, да откуда он вообще взялся-то, осведомленный такой? Чего ему от меня надо-то было?