Приключения англичанина — страница 42 из 78


Ну, а потом я все-таки съездил в Купчино.


Трясся в трамвае полдня, так мне, по крайней мере, казалось. Постепенно пассажиров не стало, домов за окнами – тоже. Трамвай катился по ледяной пустыне. Вагон гудел, как аэродинамическая труба.

Чтобы не замерзнуть, отплясывал на задней площадке чечетку. Хлопал себя по бокам. Не заметил, как трамвай повернул обратно.


Соскочил на ходу, огляделся – на фоне желтого заката чернел одинокий небоскреб, к нему вела зигзагами тропа с зеркальными залысинами.

Едва я ступил на тропу, как тут же поскользнулся, упал и больно ушиб колено. До парадной добрался, прихрамывая.


Родители возлюбленной моей приветили меня, поили, кормили. Уж который день справляли они новоселье. Длинный стол все еще прогибался под тяжестью снеди, хотя последние гости разъехались незадолго до моего прихода.


Папаша Лидкин, угощая пятизвездочным коньяком, без ложной скромности ставил себя в пример: после демобилизации он работал на заводе токарем и без отрыва от производства учился во ВТУЗе. Я потирал колено и осторожно озирался – Лидки нигде видно не было. «Назначили мастером токарного участка, потом стал начальником цеха. Последние десять лет занимаю должность главного инженера», – продолжал хвастаться Генрих Францевич. Я смотрел на его самодовольное оливковое лицо с черными, закрученными вверх усиками (как есть Сальвадор Дали) и с грустью думал: «Вот тебе и англичанин».


Ну, а Вера Владимировна, полнотелая платиновая блондинка в синем шелковом платье, такая же голубоглазая, как дочь, подносила мне тарелки, полные яств, приговаривая: «Ай, какой хороший зятек у меня будет!.. Серьезный, скромный!.. А Лидка к подружке уехала ночевать. Опоздал ты сегодня».


Я не слышал ее слов, вернее, не улавливал их смысла. Я разомлел в тепле и, конечно, охмелел от выпитого, но, самое главное, я был разочарован. Я ведь приехал сюда выяснять отношения, каждая моя фраза была загодя заточена, каждый жест выверен перед зеркалом; также я наловчился двигать мужественными желваками. И вот – Лидки просто не оказалось дома.


– Но ты не вешай носа,– утешал меня Генрих Францевич.– Поступишь на свой филологический после армии.


Я кивал. И лишь когда Вера Владимировна собралась стелить мне постель (в Лидкиной комнате!), сообразил, что засиделся. Поднялся на ноги и даже дошел до прихожей. Пытаясь сдернуть с крючка пальто, повалил вешалку.


– Ну, куда ты такой пойдешь? – всполошились главный инженер и его жена. – Нет-нет, мы тебя не отпустим!

Уступив увещаниям, вернулся в гостиную. Сел на диван и, подобно герою Нарежного, стал считать пальцы. Боже, как мне было тошно.


Дождался, когда хозяева начали убирать со стола и сносить посуду на кухню – прокрался таки у них за спинами в прихожую. Схватил в охапку верхнюю свою одежду, выскочил на лестницу. В лифте облачился, нахлобучил.


В полярной ночи долго летел на бреющем, кренясь то на левое крыло, то на правое. Наконец рухнул. Лежа на снегу, стал замерзать и трезветь.

Трамваи уже не ходили.


Вдруг увидел вдали зеленые огоньки. «Волки! – подумал с мстительной радостью. – Вот и хорошо. Вот и пусть». Встал на четвереньки, готовясь к смертельной схватке.


Увы, это было всего лишь припозднившееся такси. С одним зеленым огоньком, разумеется. Просто у меня в глазах двоилось.

Побежал наперерез, крича и размахивая руками.


А на другой день позвонила Лидка.

– Ты меня достал! – сказала зло. – Неужели не понятно? И не приезжай больше.


*   *   *

Где-то выше я обмолвился, что отец мой в свое время подвинулся умом, повредился в рассудке, ну и так далее. Никаких документов, подтверждающих мой диагноз, я привести не могу, за исключением разве что записки, увы, прощальной, которую отец оставил перед тем, как пропал без вести. Это когда финики решили с ним покончить.

Ну, вот и написанослово. Финики! Подробнее о том, что это такое, скоро прочтете в моем письме к Федосею, а сейчас я замечу только, что финики упоминаются почти во всех новеллах отца. Я долго не верил в их существование, но когда довелось мне пережить неразделенную любовь к Лидке Бернат (испытание, согласитесь, нешуточное), я, анализируя происшедшее, вдруг вспомнил про Беату Барнет»[25], и – догадка забрезжила в мозгу. Принялся перечитывать остальные новеллы... и понял! Понял, почему встретилась мне Лидка в тот незабвенный майский день, – подстроена была эта встреча! Финики, кто же еще, избрали ее слепым своим орудием, используя «втемную»! (Недалекая стервозная девочка сама по себе была, конечно, ни в чем не виновата).


О, я предвижу насмешки: мания преследования, инфантильное сознание, но в доказательство обоснованности своих подозрений могу привести случай Тобиаса, тоже ведь англичанина, – его тупиковая судьба таинственным образом зависела от Николая Петровича, который был ее проводником, а возможно, и самостоятельным вершителем. Смотрите, что получается: вот живет в России англичанин (Тобиас), и преследуют его неудачи, и в неудачах этих угадывается (не им, а посторонним наблюдателем, то есть мною) чье-то злокозненное участие. Теперь внимание: еще на одного англичанина, в России проживающего (то есть на меня), тоже начинают валом валиться неприятности: полюбил девушку, а она не отвечает взаимностью, стихи напрочь не сочиняются, на филологический не поступил, в армию забирают... Разве не вправе этот еще один (то есть я) заподозрить, что вообще все англичане, в России проживающие, подвергаются воздействию некой сверхъестественной и враждебной им силы? Тем более, что он свою обреченность и без того чувствует, ибо предки его из века в век последовательно и целенаправленно истреблялись, о чем свидетельствуют новеллы, каковые, не забудем, в большинстве суть беллетризованные исторические источники...


Из дневника переводчика


Я тут перед Новым годом по заведенной привычке разбирал свой архив и обнаружил листок с планом этого повествования, давненько уже, надо сказать, составленный: ну там, в каком порядке должны быть расположены новеллы, куда и какое автобиографическое отступление поместить и т.д., и т.п. И вот я вижу, что до конца первой части осталось не так уж и много. Боже, как я счастлив! Я ведь сколько уж лет, пока занимался текстами отца, все боялся, что не поспею к себе нынешнему, не успею совпасть со временем, в котором живу. Понимаете, я же очень долго обретался сразу в трех временах одновременно, если можно так выразиться. Переводя, допустим, новеллу про сэра Тристрама или про другого какого-нибудь предка, пребывал как бы в лунатическом состоянии, то есть был совершенно уверен, что и сам живу в те отдаленные времена. Взявшись писать о своем детстве-отрочестве или о любви к Л.Б., переживал заново и детство, и отрочество, и любовь эту самую. Когда же закрывал рукопись, то начинал жить настоящим: ходил на работу, исполнял, как мог, супружеские обязанности, встречался с друзьями...

Но еще каким-то ведь образом существовало (существует!) и время фиников, время неведомое, грозное, всегда грядущее! Где оно: вне меня или в подкорке, линейное оно или цикличное, – не знаю! Не знаю, но, памятуя о трагических судьбах предков, я совсем не уверен, что успею рассказать о себе...

Поэтому, пока не поздно, спешу вставить сюда собственное сочинение, пусть незавершенное, но и в таком виде, как мне кажется, уместное и даже необходимое композиционно. Я задумал его еще в армии, а записал вскоре после демобилизации. Это такая попытка запечатлеть пережитое, ну и осмыслить, по мере сил, разумеется.


Ладно, чем ходить вокруг да около, давайте, что ли, читать.


«С верхней полки я испуганно озирал заваленные снегом просторы средней полосы. В каждом вагоне, в каждом купе будущие мои однополчане бряцали бутылками, рвали горло и струны. Было нас человек пятьсот, из Ленинграда призванных, и все завывали: «Йестердей!», или «Гёрл! Гёрл!», или рычали: «Солдаты гр-р-уппы «Центр-р-р!»

На третий день запасы спиртного иссякли. Пытались купить водку у проводника, тот и не прочь был продать, но лейтенант Енко не позволил и даже срывающимся петушиным отчитал несознательного.

Вообще свободы довольно скоро стали удушаться. Кого-то назначили дневальным, кого-то заставили мыть заблеванный пол. Запрещено было шляться по вагону ночью. Кого-то уже грозились посадить на «губу», как только прибудем в часть.

С каждой минутой нам все больше хотелось домой. Тосковали: по двое, по трое запирались в туалете – давились зеленым одеколоном «Шипр», запивая сгущенкой. Помню, с перекошенным рылом выскочил в тамбур, чтобы перекурить это дело – над белой равниной медленно поднимался серый Уральский хребет.


Поезд вдруг остановился.


– Прыгай! – закричал лейтенант Енко. – Это приказ! Приказы выполняют, не обсуждая!


Я замер на краю вагонной площадки. Сзади напирали. Из других вагонов уже сыпались.


Я зажмурился, прыгнул и провалился в армию с головой.


Очнулся в нательном белье, в коконе потном, в койке. Ангина со мной случилась, я не мог толком и слова вымолвить, трясся в ознобе.

Я лежал в метре от входной двери, на самом сквозняке. Дневальный под красной лампочкой тискал гитару, подбирая на одной струне небезызвестную английскую песенку: «If there anybody going to listen to my story?»

Дин-дон-дили-дон… Неужели соотечественник? Но какой странный акцент… Неужели соотечественник? Вот так история...

– Дневальный!.. – прохрипел я. – Земеля… What’s your name?

– Чо? – спросил дневальный, склоняясь над распростертым англичанином, как русский медведь с балалайкой.

– Дневальный...

– Ну чо ты?

– Дверь прикрой... сквозит. Болен я.

– Через пять минут подъем. Потерпишь. Свежий воздух тоже нужен. Вона как набздели за ночь.


И снова дин-дон-дили-дон, и хлопья снега, крупные, как голуби мира, кружатся над улицей Фурманова, о морская зима, о циклон атлантический, бисером ртутных капель покрыты стены домов, и дочь губернатора идет по другой стороне, она в зеленом пальтишке с откинутым капюшоном, у нее локоны как желтые слабые пружинки, и пламенные пухлые губы, и глаза как лед...