Лейтенант Енко за шиворот вытащил в перламутровое пространство упирающегося рядового Рослика.
– Ага! – воскликнул подполковник. – Вот полюбуйтесь, еще один из молодых да ранних! Ишь какой зеленоглазый! И смотрит волком! Причем одиноким! Товарищ солдат, мне ведь все равно: будешь ты работать в обычном полку или под конвоем. Ведь этак можно и в черную телогреечку влететь! Пойми: куря в строю, ты нарушал закон и устав. Запомни: твоя глупая голова всегда будет склонена под тяжестью меча советского правосудия! Товарищ лейтенант, пусть он в назидание остальным прочим неделю драит сортир! После отбоя! А писатель-англичанин разделит с ним эту чашу! Все! Полк, сы-мир-на-а! Слушай мою команду! Напра-ву! Шагом – арш!
Бил в барабан румяный барабанщик,
как будто заколачивал рубли.
У трубача круглее красной клизмы
резиновые щеки раздувались.
Повзводно, а точнее – побригадно
мы выдвигались на объект работ,
поскальзываясь то и дело на
дороге ледяной, лесной, в потемках...
Теперь вовсе ужасы. На экране лес дремучий. Светает, поэтому иглы на елях уже сизые, а не черные. Мы бежим колонной, подгоняемые криками, а то и тычками в спину. Это сержанты и ефрейторы так согреваются. Все же минус тридцать.
И вот перед нами поляна, посредине которой – кирпичное, пятьсот метров в длину и двести в ширину, здание, – дырявые, как после обстрела, стены, из дыр торчат железные, метр в диаметре, трубы. А внутри – Лабиринт!
(Старослужащие рассказывали нам, что здание это двадцать лет проветривалось, и только потом пришел из Москвы приказ переоборудовать его под... никто не знает, что такое здесь будет. Впрочем, что такое здесь было – тоже никому не известно.)
До апреля крушили мы Лабиринт поэтажно, оставляя нетронутыми только наружные стены и крышу. Иначе говоря, производили внутреннюю перепланировку.
А старослужащий ефрейтор Мочалов надзирал за нами, как Минотавр, развязывая время от времени мешок с подзатыльниками.
– Медленно работаете, медленно! – мычал Мочалов.
Лабиринт, кстати, мы разрушали так: сантиметрах в десяти от пола по всей длине какой-нибудь стены ломами продалбливали сквозную щель, потом кувалдами бухали по верхним углам – и стена в тумане известковой пыли сползала, как простыня с веревки!
А потом топорами стесывали с кирпичей каменную пену раствора – нагромоздили египетскую пирамиду этих кирпичиков.
А потом, как распятые, катали тачки со строительным мусором – по железным трубам гремел этот мусор вниз, в подставленные кузова самосвалов.
А потом из древних, кроваво-красных, кирпичиков – и частично из новых, оранжевых, с дырочками, или даже стеклянных – складывали Лабиринт заново.
При всем при этом наша 3-я рота
в полку считалась самой невезучей,
поскольку Енко, пылкий лейтенант,
уж так хотел продвинуться по службе,
что нами затыкал любую дырку.
Другие роты в том же Лабиринте,
положенное время отпахав
и норму недовыполнив, беспечно
в расположенье возвращались. Мы же,
как папы карлы, упирались по
четырнадцать часов изо дня в день
и пере-пере-выполняли норму!
На этом наши муки не кончались.
После отбоя (!), хлопчики, вперед:
траншею рыть для теплосети, или
сносить казарму нежилую, или
на полустанке железнодорожном
платформы разгружать с песком и щебнем,
бывалочи, до самого утра...
(Миллион лет спустя рассматриваю фотографию, на которой запечатлена наша бригада: выстроились в ряд на плацу, – не помню, от каких таких чувств решили сняться все вместе, – и видно, что зима, под ногами снег, лица бледно-серые, мутные (плохая выдержка), а позы нарочито неуставные, кто согнул ногу в колене, кто по-ковбойски упер руки в боки, но чувствуется, чувствуется напряг, словно замерли мы в ожидании команды «Сы-мир-на-а!»
Вот ушастый Тима, кликуха образована, конечно, от фамилии Тимофеев, имя забыл, похожий на обиженного гнома, однако настырный такой гном, неугомонный такой, рядом Геша Григорьев, тоже недомерок и тоже шумливый как шавка, вот гигантский Славка Черепанов с маленькой головой и обманчиво задумчивым взглядом, вот остальные прочие, иначе говоря, массы, которыми ефрейтор Мочалов манипулировал особенно успешно, а слева от меня – Женя Рослик (положил руку мне на плечо), а справа еще один мой корешок – Вовка Решетников, единственный среди нас, кого можно было назвать травоядным...
Недоверчиво всматриваюсь в собственное изображение: неужели я был не хуже других? Неужели на равных горбатил с этими тощими злыми парнями, а когда случались между нами разборки, даже мог постоять за себя?
О, еще как мог!.. Вспоминаю и всякий раз готов от стыда сквозь землю провалиться, – неужели был не лучше других?)
– Упражнения в эпистолярном жанре или куренье в строю, – заявил однажды ушастый Тима, – все это проявления индивидуализма, который ни к чему хорошему не приводит.
– А эксперименты с формой повествования? – спросил я.
– Я те дам повествование! – рассердился Тима. – Ты экспериментируешь, Рослик курит в строю, а я должен мерзнуть на холодрыге, пока подполковник с вами разбирается? Хер вам всем!
В полдень на объект привозили алюминиевые баки с гороховым супом и ящики с хлебом. Один из коридоров Лабиринта был отведен под столовую, – нас туда запускали гуськом, строго по команде, и все равно мы прорывались без очереди, рыча и отпихивая друг друга.
Ах, неуместная щепетильность сковывала мои движения в те миги, когда за столом боролись за хлебную буханку, – как в регби! Рослик всегда успевал первым подскочить к ней, надрезанной на десятерых, схватить за два конца и подбросить к потолку. Остальные прочие, задрав головы, ждали, когда буханка упадет на стол, а он уже держал в каждой руке по горбушке – себе и мне. Горбушки считались у нас лакомством, их можно было грызть долго-долго, и возникала иллюзия, что порцайка, тебе доставшаяся, больше, чем у других.
А ведь надо было позаботиться еще и о тарелках, тарелок иногда не хватало, и зазевавшиеся ждали, когда пообедают более проворные. Так вот, не выпуская из рук горбушки, Рослик локтем отпасовывал мне тарелку, а Тима, взвиваясь, как штопор, витийствовал:
– Индивидуализм – вот что подрывает устои общества! Зеленые твои глаза, Рослик, выдают волчью твою, асоциальную твою натуру!
Однажды после обеда, настреляв сигарет у вольнонаемных (шоферов, мотористов, газосварщиков), мы вдвоем уединились в темнейшем из тупиков Лабиринта, разлеглись на кучах строительного мусора и, как обычно, предались воспоминаниям о жизни на гражданке.
Вдруг сильно запахло алкоголем – это ефрейтор Мочалов нашел нас все-таки.
– Выпил, не спорю,– сказал Мочалов. – Как старослужащий имею право. А вы, значит, сачкуете, пока бригада из последних сил выбивается... – И он начал развязывать мешок с подзатыльниками.
– Да ладно тебе, ефрейтор, – ответил Рослик и встал. – Сам, что ли, герой труда? – Он был выше Мочалова на полголовы, да и в плечах пошире, и тот, сообразив, что без свидетелей запросто может получить в торец, перестал развязывать свой, в общем-то, довольно хилый мешок.
– Ну-ну, – сказал ефрейтор и ретировался.
А через некоторое время в тупик ворвались остальные прочие, и Тима закричал, раздирая руками воздух, как тельняшку:
– Долой индивидуализм! Да здравствуют равенство и братство! Давно всем нам пора осознать, что если мы условимся делить буханку не по праву самого наглого или шустрого, а в порядке очереди, то между нами обязательно установятся дружеские отношения, каковых покамест нет и в помине, и тогда ни у кого не возникнет желания сачковать, и мы будем легко перевыполнять норму, а что касается куренья в строю или экспериментов с формой повествования, то и с этим сообща справимся, отвадим кое-кого от вредных привычек!
Остальные прочие аплодировали речи демагога.
– Пойдемте, товарищи! Нам же надо работать! – воскликнул Тима. – А эти пусть подумают, как им жить дальше.
И они ушли, поднимая сапогами клубы красной кирпичной пыли, заткнув кулаки за пояс, как револьверы.
Древнейший мой предок Флинс пренебрег должностью королевского советника ради возможности размышлять в нортумберлендском уединении о беспомощности своей перед всевластием рока.
Сэр Тристрам хотя и посражался какое-то время в рядах европейского рыцарства за гроб Господень, но более был озабочен проблемой, как отличить явь от сна, бывшее от не бывшего.
Сэр Ричард, уж на что, казалось бы, немудрящий рубака, и тот к сорока годам притомился на воинской службе, каковая подразумевает ведь постоянное пребывание в коллективе со всеми вытекающими минусами. Ну да, собирался еще помочь баронам отстоять Хартию, но в глубине-то души было ему уже это все по барабану.
Ну, а сэр Эдгар, сызмала объятый экзистенциальным ужасом, вообще сторонился людей. Короче, предки мои в подавляющем большинстве были аутсайдерами и, кто инстинктивно, а кто и сознательно, уклонялись от участия в каких бы то ни было, ну, скажем так, массовых мероприятиях.
Вот и я никак не умел найти общий язык с товарищами по службе, помирал со скуки, когда, ностальгируя, принимались они повествовать, как на гражданке со стаканом водки во лбу ломились, бывало, в общагу к девчатам, и уж совсем становилось мне тоскливо, когда Тима от имени бригады принимался упрекать меня в нерадивости, дескать, вместо того, чтобы, честно отпахав восемь часов, вернуться в казарму и писать письма родным и близким или смотреть телевизор в ленинской комнате, приходится им задерживаться на объекте и помогать лодырю довыполнить норму, поскольку в советской армии ответственность за провинность индивидуума распространяется на коллектив, с которым он сосуществует, и за плохую работу одного члена бригады расплачиваются все остальные: всех посылают дежурить вне очереди на кухню или разгружать платформы со щебнем – ночью, бля, в мороз, бля.