Эклога
Одна из лучших, самых алых, зорь над лугом.
Вот ветр проносится с ему присущим звуком,
Вот слышно, как запел рожок (с погранзаставы),
А вот – совсем вдали – аукаются кравы.
Как метроном, попукивает кнут.
Как одуванчик, пролетает парашют.
Матерый диверсант под номером трехзначным,
Весьма довольный приземлением удачным,
Вдруг сильно побледнел и с видом дурака
Поспешно принялся ощупывать бока:
«Похоже, где-то я бумажник обронил…
Ворона! Ротозей! – так он себя бранил. –
Пропали адреса конспиративных явок!
Плюс боевой комплект отравленных булавок!
И денег пачка, чтобы с болтунами водку пить!
Все растерял! Shit! Fuck! Что делать мне, как быть?
Ползком обратно пробираться до границы?»
Шпион внезапно слышит свист цевницы.
Вот крадется на звук и сквозь кустарник зрит:
Как лампочка, огнь на земле горит,
Пред пламенем младенец прыгает, и видно, что – Ванятка;
За поясом кнута желтеет костяная рукоятка;
Глаза стеклянные; как мокрый мел, власы;
Как медный бубенец, на шее прыгают часы –
Двенадцать черных цифр в эмалевом кружке,
Но стрелок нет… Шпион от зрелища в тоске.
Понятно, совесть пред убогим нечиста.
Меж тем Ванятка вновь соединил уста
С отверстиями. Свистом инструмента упоен,
В слезах выходит из укрытия шпион!
Ванятка зраком, как зверок, сверкает.
«Ты, верно, душегуб?» Шпион опровергает
сужденье пастушка тем, что сдается в плен –
ручонки вверх, дрожание колен…
Он признает Ванятки превосходство над собою
И сетует на жизнь, обиженный судьбою:
«Вперяясь в белый лист бумаги
до помрачения зениц,
успел я только черновик отваги…
зачем секундные порхают стрелки птиц?
Кто ж в юности не мнил, что родился героем –
Таким, какого еще не было на свете?
Но задохнулся ангелоид
Под колпаком стеклянной тверди!
Еще присутствует чернильная отвага,
Но странен стихотворства труд усердный.
Не много знал, состарился однако.
Уже не юноша, а просто смертный…»
Так восклицает иностранец, вовсе не шутя.
Во все глаза безмолвствует дитя.
Оливер перевел дух и посмотрел на слушателей. Четверо, и правда, безмолвствовали и, кажется, спали с открытыми глазами, а вот пятый… пятый, похожий на шимпанзе, одобрительно улыбался и показывал Оливеру поднятый вверх большой палец. Не успел Оливер обрадоваться, мол, надо же, нашелся у него почитатель даже в этом одиозном ведомстве, как шимпанзе вскочил с кресла и полез на сцену.
– Молоток! – закричал он, подступая к Оливеру с распростертыми объятиями. – Почти по-русски насобачился! Даже в рифму!.. Дай-ка я тебя обниму, братишка…
– Простите… Право, не стоит…– пробормотал смущенный (польщенный!) Оливер.
– Да ладно, будь ты проще! Мы же не в Англии! – отвечал почитатель, а был он ростом не более четырех футов, кривоногий, с жестким черным бобриком, низким лбом и близко посаженными глазами. Сходство с приматом стало абсолютным, когда он, подпрыгнув, обхватил Оливера цепкими ручищами за шею и повис на нем, приговаривая: – Ну, здравствуй, здравствуй!
Шокированный Оливер попытался стряхнуть фамильярного меченосца, – сначала как бы невзначай, затем несколько более энергично – ничего не получилось, примат вцепился мертвой хваткой и знай твердил: – Братишка! Братишка!
Все-таки Оливеру удалось отодрать его от себя, и даже отшвырнуть, да так, что тот кувырком скатился со сцены, правда, ловко приземлился на ноги.
– Извините, я не понимаю… Что за панибратство… – сказал Оливер.
– Не узнаешь? Я же Алан Арброут! – чуть не плача воскликнул примат и, обернувшись к сидящим в первом ряду, пояснил: – А это братик мой Оливер! Вот и свиделись наконец-то!
Проснувшиеся кураторы с умильными улыбками переглядывались и толкали друга дружку в бока, изображая радость по поводу встречи двух братьев, которых жизнь сначала разлучила, а теперь снова свела при посредничестве самого гуманного в мире государства, вот оно как бывает, в жизни-то, почище, чем в романах.
– Какой еще Арброут? – резко спросил Оливер. – Не знаю я никаких… – Тут он осекся, дико воззрился на шимпанзе и вдруг закричал (визгливо, с истерическими нотками): – Прекратите надо мной издеваться! Мало вам, что в лагерь засадили, что не печатаете… Суки, п-па…
Шимпанзе ответил негромко, но так спокойно, что стало ясно: давешние плачущие интонации – всего лишь дурачество, юродство, если не насмешка:
– Ну-ну, не горячитесь, милорд. Преподавательница французского языка, мисс Боадицея Арброут, надеюсь, вам еще памятна? Не забыли, надеюсь, учительницу первую свою?
Оливер молчал, глядя в пол.
– Ну так вот, дорогой братец, – продолжал Алан Арброут, – матушка зачала меня от нашего с тобой батюшки, сэра Чарлза, и произошло это в замке Шелл-Рок, где она вынуждена была служить гувернанткой. Женщина с передовыми взглядами, она за гроши гробила здоровье в сырых и мрачных руинах! Ну что ты на меня уставился, Оливер? Да, это я, твой брат, Алан Арброут. Надо сказать, еле тебя отыскал в бардаке вашем российском. Хорошо хоть, товарищи помогли.
Последнюю фразу Оливер уже не услышал, потому что упал в обморок.
Пришел в себя в шикарном гостиничном номере (зеркала, полированная мебель, бархатные портьеры), на огромной кровати. Напротив, нога на ногу, расположился в кресле Алан Арброут со стаканом в руке. На прикроватной тумбочке стояли бутылка виски и телефонный аппарат.
– Ну что, очухался? – спросил Арброут по-английски. Боже, как давно Оливер не слышал родную речь. Дома они с Эмилией по ее инициативе давно уже разговаривали по-русски, а больше и негде было. – Ты как пьешь, со льдом или без?
Оливер сел, свесил ноги с кровати. Голова гудела – видно, при падении здорово ушибся.
– Кто ты такой? – спросил он, потирая затылок.
– Я ж тебе сказал, – засмеялся Арброут. – Не веришь? Вот ей богу.
– Мы же с тобой не похожи совсем…
– Ну и что? Ты похож на матушку, я – на батюшку, ха-ха-ха!
– А как ты оказался в России? И почему ты с ними… ну, с этими?
– Не понял. А ты с кем? – прищурился Арброут.
– Ну, я… я здесь давно…
– Ха-ха-ха! А я еще давнее! Еще когда ты в Париже прикидывал, где лучше, я здесь уже своим человеком был.
– Как же это у тебя получилось?
– А, – махнул рукой Арброут, – долгая история. Хотя, наверное, стоит рассказать. Про тебя-то я все знаю, специально этим занимался. Ну так вот, когда мама умерла, меня взяла к себе на воспитание вдовушка Хангер…
– Вдовушка Хангер? – переспросил Оливер.
– Да повар же у нас в замке был, Патрик, он еще погиб на первой империалистической… Короче, миссис Хангер отдала меня в церковно-приходскую школу, где я, между прочим, стал первым учеником. После школы пошел на машиностроительный завод «Альбион моторс», освоил специальность жестянщика, и там люди объяснили мне, что мир устроен несправедливо. Я пристрастился к чтению социалистической газеты «Джастис» и на ее страницах познакомился с теорией прибавочной стоимости, работами Каутского, Плеханова. В популярном, конечно, изложении. Меня рано стали волновать судьбы бедных индусов, бедных китайцев, бедных ирландцев. Бывало, стоишь за верстаком, колотишь киянкой по жестянке, а сам кипишь от негодования – сколько же можно терпеть классовое неравенство! Короче, не мог я не стать членом комитета «Руки прочь от Советской России!», ведь именно там, то есть, здесь самый прогрессивный в мире пролетариат. И вот парадокс, далеко не все рабочие меня понимали, находились козлы, не разделявшие моих взглядов. К тому же начальник цеха был шотландским националистом… Трудно мне было. Иногда вспоминались строки поэта: this soul hath been alone on a wide wide sea… Пришлось уволиться. Ну, потом я вступил в коммунистическую партию Шотландии, затем меня упрятали в Эдинбургскую темницу за подстрекательство к забастовкам и антиправительственную пропаганду… год я там чалился, гиблое, скажу я тебе, место, но помогла профессия – пригрелся в тюремной котельной, ремонтировал задвижки, набивал сальники. И знаешь, что еще меня выручало в трудные минуты? Поэзия! В тюрьме я начал читать стихи, там оказалась очень даже неплохая библиотека, а я никогда не забывал, что мой единокровный братец стал в Лондоне известным поэтом, вот и проработал Оксфордскую антологию с карандашом в руке. От корки до корки, а ведь это тысяча семьсот сорок одна страница петитом! Ну, а когда освободился, партия нашла применение моей образованности: мне было поручено писать тексты листовок, воззвания, а еще через какое-то время меня направили на самый ответственный участок идеологического фронта: следить за тем, что происходит в буржуазном искусстве, разъяснять обществу, что такое модернизм…
– И что же это такое?
– В области философии – субъективный идеализм (действительность есть сумма моих ощущений), в истории – энергетический биологизм (развитие жизни как смена чувственных влечений), в политике – космополитизм, безразличие к родине, своему народу и его национальной культуре, в этике – гедонизм в форме неограниченного эгоизма, в эстетике – снобизм и декаданс.
– Ты что же, читал периодику, был в курсе современных течений? – изумленно спросил Оливер.
– Читал, читал. Я много чего читал. И регулярно, раз в неделю, откликался рецензией на прочитанное.
– Постой, а вот был в начале тридцатых такой критик… все подписывался одним только инициалом «А»… бездарный такой…
– Ну, что касается бездарности, время нас рассудит, – совершенно не обиделся, а даже как будто развеселился Арброут. – Верно, это был я. Впрочем, почему же был? Не был, а есть и до сих пор в строю …
– И тебе не скучно?
– Партия поручила мне бороться с модернизмом, и я обязан выполнить задание. Ну, а за твоим творчеством я слежу с особенны