peregrinatio, очиститься, так сказать.
Леди Гвендолин, пошатываясь, пошла облачаться в латы, но сэр Тристрам жестом [руки] упредил ее действия: «Нет, дорогая, оставайся в замке и жди.»
Леди Гвендолин кивнула и упала на каменные плиты пола.
Сэр Тристрам побрызгал на лицо леди водичкой, восстановил ее силы питанием.
Она стала еще краше, перелом носа красоте не повредил, напротив, придал внешности дополнительное [загадочное] очарование.
Попытались начать все сначала и жить, как жили, – и получалось.
Только игру в шахматы заменяло им теперь вот какое развлечение: сэр Тристрам ежевечерне отчитывался перед супругою в своих злодеяниях, кои постоянно одно за другим припоминал. Виновато улыбался и пожимал плечами, не представляю, дескать, откуда взялось во мне тогда столько жестокости.
Вдруг, умолкнув, задумывался глубоко и надолго.
Очнувшись, щипал себя за руку, проверяя: спит или бодрствует.
В холщовой рубахе, с непокрытой и опущенной головою объехал окрестности и оплатил убытки, им причиненные. Просил прощения, и прощали. «Попробуй такому живорезу не простить...» – бормотали вслед.
В цикле покаянных песен, неслыханно благозвучных, подробно описал совершенные им злодеяния из числа тех, что припомнил[9].
С течением времени, которое лечит, замок сызнова стал гостеприимным. Возобновились литературные и музыкальные вечера. Сызнова под стрельчатыми сводами звучали струны, смех. Иногда, впрочем, возникали неловкие паузы: осведомится леди Гвендолин у собравшихся: «Отчего это перестал участвовать в наших домашних концертах менестрель Такой-то?», а собравшиеся покосятся на хозяина и потупятся.
И леди Гвендолин уж научилась понимать, что не решаются они при сэре Тристраме упоминать о жертвах безумия его.
Неожиданно для всех был зачат и рожден, ну слава Те Господи, наконец-то, сын Уорд.
А сэр Баклю, узнав о сем событии, закатил в замке своем истерику и норовил укусить самого себя за локти, но так и не сумел.
Но настал день, когда сэр Тристрам осознал, что более откладывать peregrinatio как-то даже и неприлично. Правду сказать, не хотелось ему уже никуда, жизнь, вроде, наладилась, однако облачился в латы, прицепил к поясу Redemptor, взял в правую руку копие.
Эх, глянул снизу вверх на замковую стену, откуда сверху вниз глядела на него леди Гвендолин с махоньким и покамест уродливым Уордом в обнимку, и поскакал [...]
Едва пересек границу разбойной в те времена Англии, встретился ему рыцарь и потребовал сразиться в поединке.
«Может, не надо?» – спросил сэр Тристрам.
«Надо, надо», – ответил рыцарь-англичанин и изготовился к бою.
Вдруг из дубравы выехали еще четыре рыцаря и поскакали к сэру Тристраму, выказывая намерения недвусмысленные. Пробил одному щит и увернулся от копия другого. Поворотясь к этому другому, достал его мечом. Воспользовавшись замешательством прочих, вогнал меч меж ребер и первому рыцарю, задире. Двое уцелевших отъехали в сторонку и свистнули в четыре перста.
Из дубравы тотчас вылетела и налетела на сэра Тристрама цельная дюжина. Поскольку за всеми было не уследить, пропустил-таки удар в корпус, отчего и свалился на траву. Рыцари начали скакать по нему и разъярили всерьез.
Встал, стянул с коня за плащ англичанина поздоровее, предложил сразиться в пешем бою. Почти сразу выбили из рук враг у врага мечи, замахали кулаками. Следившие за ходом поединка рыцари оценили мастерство сэра Тристрама, восклицали: «Молодец, шотландец!», но когда он в двенадцатом раунде победил чистым нокаутом, сызнова попытались затоптать. Но сэр Тристрам успел подобрать с земли надежный свой Redemptor и все тыкал, тыкал им в супротивников, и все попадал, попадал.
Ну, тогда англичане взяли тайм-аут, помолились в кружок, а затем стали рубить и колоть его уже с таким остервенением, будто задолжал он каждому из них по фунту стерлингов. Кое-как отбивался, покуда не пропустил еще один чувствительный удар, на сей раз по шлему. «Эге, – подумал, – так они мне последнюю память отшибут, и тогда peregrinatio просто потеряет смысл». Стараясь не обращать внимания на подначки и пинки, взгромоздился на [коня] и ретировался, оставляя за собой на траве алые ломтики мяса, кои сыпались из прорех в кольчуге.
Долго скакал конь и, наконец, устал и остановился. Тело сэра Тристрама соскользнуло на землю и, извиваясь агонически, упрямо продолжало iter in terram sanctam.
А неподалеку прогуливалась миловидная девушка благородного происхождения в простом льняном платье, которое оказалось очень кстати.
Девушка услышала шуршание в траве, наклонилась и, увидев умирающего, не могла налюбоваться соразмерно развитыми членами его. Ну и конечно, стало ей любопытно, каков он с лица. Присела на корточки, подняла забрало. И даже вскрикнула от восхищения.
Принесла в шлеме родниковой воды, промыла раны, наложила повязки, изодрав для этой цели платье до последнего лоскутка.[10] Затем подхватила сэра Тристрама под мышки и утащила [конечно, не без труда] в свой замок, расположенный поблизости.
«Ну, сэр симпатичный рыцарь, – сказала через неделю, когда он очнулся и открыл глаза, – теперь смотрите, как вам повезло. В настоящее время я живу одна, отец и два брата сражаются в Святой земле, и ежели вы, сэр безымянный рыцарь, проникнитесь ко мне чювством, то можете стать моим мужем и совладетелем замка. А возвратятся отец и братья, вы с вашими выпуклыми мышцами легко их одолеете.»
«Чем же не угодили тебе ближайшие твои родственники?» – удивился сэр Тристрам.
«Да ну их! Все учат меня, как жить», – отмахнулась девушка, напоила сэра Тристрама подогретым вином и стала выспрашивать, кто он, из каких краев будет.
Пришлось рассказать о себе: «Зовут, де, меня Тристрам, я шотландский рыцарь, вассал короля нашего Малькольма [...] »[11]. Также не утаил, что три года кряду грабил, убивал, насильничал. «А посему, – закончил со вздохом, – не пристало мне, видишь ли, слушать твои соблазнительные речи. Грешен и грехи должен искупить.»
«Тристрам, – повторила девушка задумчиво. – Тристрам. Погоди, уж не тот ли, который?..»
«Увы, не тот.»
«И это по-твоему грехи, сэр смешной рыцарь? – воскликнула девушка, и вправду смеясь, и залезла к нему под одеяло, и принялась всячески его возбуждать. – Ты совершал злодеяния будучи заколдован и, следовательно, не подпадаешь ни под какие статуты. Это все равно как ежели бы ты сочинил поэму... ведь ты поэт?.. в коей от имени царя Ирода санкционировал избиение вифлеемских младенчиков, а по завершении поэмы стал бы казнить себя за избиение это, о да, имевшее место в оны дни, что было, то было, но не по твоей же, поэт, вине! О Тристрам, злодеяния твои суть произведения зачарованного мозга, не совершал ты их, или, говоря точнее, совершал их не ты, а...»
«Эх! – горячась, зашептал сэр Тристрам. – Знаешь, я никому, даже супруге, не признавался, а тебе скажу: я и сам все время сомневаюсь, да убери ты руки, совершал я свои злодеяния или не совершал? Допустим, я помню, как их совершал, но ведь это еще не доказательство, явления ложной памяти общеизвестны. Понимаешь, не вяжется мое о себе представление со злодеяниями, кои припоминаю как мною совершенные. Не мог я их совершить, не такой я все же изверг!»
«А я тебе о чем толкую?» – смеялась девушка, не убирая рук.
«Но, – шептал сэр Тристрам, – но ведь я объезжал окрестности и просил у жителей прощения, возмещая убытки, а они принимали деньги, прощали... Следовательно, было что возмещать и что прощать?»
«Ох, – зевнула девушка, – ну, да, существует точка зрения, будто поэту чювство вины за совершаемые в мире злодеяния присуще якобы в большей мере, нежели простым смертным. Поэт якобы чювствует себя ответственным за все совершаемые в мире злодеяния. Что же, сэр поэтический рыцарь, ежели ты придерживаешься этой точки зрения, то и вправе казниться. Но, строго рассуждая, это вообще долг каждого христианина. Все мы должны непрерывно просить прощения у ближнего, у дальнего, у первого встречного, – было, есть и будет за что! Но это же [скучно]. А кстати, вот просил ты у окрестных жителей прощения - и ведь прощали?»
«Прощали», – неуверенно отвечал сэр Тристрам.
«А коли прощали, нечего предпринимать и peregrinatio. Ах, сэр философический рыцарь, чем пустословить, испытаем лучше друг дружку по части совместимости и прочих важных в супружестве проблем, а леди твоя жила без тебя три года - проживет и еще тридцать три. С ребенком ей теперь хлопот хватает.»
И она крепко сжала сэра Тристрама в объятиях, но он притворился, что еще очень слаб, закатил глаза.
Девушка разжала объятия и оставила его в одиночестве, чтобы мог он в спокойной обстановке обдумать ее предложение, а утром сызнова залезла к нему под одеяло и приставала, приговаривая:
«Ну какой же ты грешник, сэр чересчур серьезный рыцарь, ну сам посуди? У поэта буквы и звуки суть его деяния. Ну, хорошо, ладно уж, пофилософствуем. Не правда ли, что поэт должен слушаться вдохновения? Я хочу сказать, что он перестает творить истинно поэтические произведения, ежели не слушается. Еще ближе к теме: в миги, когда он не творит, поэта попросту не существует. Так вот ежели даже и совершал ты злодеяния, то ведь не был же в течение трех лет самим собою! Улавливаешь мою мысль? Не был именно поэтом Тристрамом, был злодеем, извергом, не знаю кем, но вот именно поэт Тристрам ни в одном из твоих злодеяний не участвовал. Ну Тристрамчик, ну будь умничкой, неужели это так сложно?»
«Стало быть, во всем виновата треклятая старушка? – обрадовался сэр Тристрам. – Но кто же она такая и как понимать ее способность к регенерации?»
«Да откуда ты знаешь, что это была действительно старушка, а не обман чувств? – рассердилась девушка. – И вообще, надоело мне, сэр дотошный рыцарь, философствовать! Хватит уж! Приступайте к делу!»