Приключения английского языка — страница 47 из 75

hack в те дни не считался престижным, хотя сегодня можно услышать мнение, что так зарождалась журналистика. Как писал Генри Филдинг, «несчастлива судьба живущего своим умом и вынужденного зарабатывать на хлеб писаниной по найму»:

How unhappy's the fate

To live by one's pate

And be forced to write hackney for bread.

(Жалок человек такой,

Что работает башкой

И за деньги пишет для господ![27])

Филдинг относится к числу лучших английских писателей (наряду с Сэмюелом Джонсоном и Голдсмитом), отработавших некоторое время поденщиками на Граб-стрит. Представление о профессиональном писателе приобретало все большую популярность, появились сотни подающих надежды авторов, но большинство вскоре оказалось на мели, как, например, Сэмюэл Бойс, который писал, завернувшись в одеяло и просунув руки через отверстия… или Ричард Сэвидж, взявший псевдоним Искариот Хакни, который рассказывал, как писал для Эдмунда Керлла, печально известного мошенника и издателя порнографической литературы, «всяческие непристойности под [вымышленными] именами Попа и Свифта, Джона Гея и Аддисона»: «Я адаптировал истории и описания путешествий, якобы написанные французами, и виртуозно находил новые названия для старых книг». Керлла присудили к позорному столбу за публикацию «Мемуаров Джона Кера из Керсланда», но его было не остановить. Как и прессу. Английский язык выносили на только что отпечатанных страницах газет на улицы, где его жадно поглощали новые читатели, восторгавшиеся тем, что их язык проникал теперь во все не запрещенные законом закоулки жизни.

Но наряду с этим радостным энтузиазмом, возможно, даже как его следствие, существовала и глубокая обеспокоенность состоянием языка, и выражала ее не горстка кумушек и сплетников, а те, кто привык к языку выразительному и утонченному.

Здесь важно вновь упомянуть Чосера. Поэты и писатели снимали шляпу перед его талантом, но горькая правда заключалась в том, что читать его было непросто (в последние десятилетия, что примечательно, в результате организованного изучения языков прошлого и повышенного интереса к диалектам понимать Чосера стало проще), а такие явления, как великий сдвиг гласных, лишили его стих певучести. Выдающиеся писатели опасались, что вскоре Чосер будет потерян для будущих поколений. А если под угрозой было даже творчество Чосера, то на что могли надеяться они сами? Александр Поп в трактате «Опыт о критике» писал: «Язык отцов для нас уж устарел, И Драйдена ждет Чосера удел»[28]. Писатели убеждены: предотвратить такой исход можно, лишь самостоятельно предприняв меры по устранению искажения языка. Проблема искажений и нарушений в языке поднималась снова и снова на протяжении последующих двух с половиной столетий. В 1824 году это было явно выражено в труде неизвестного автора «О диалекте Craven», написанного в поисках чистоты в стране и в прошлом: «У жителей этого района, укрытых родными горами и занятых преимущественно сельским хозяйством, не было возможности искажать чистоту своего языка чужеземными идиомами. Но, к великому сожалению, с появлением торговых отношений и, как следствие, более интенсивным общением с внешним миром уникальность языка в недавнее время была нарушена».

В конце XVI века английский язык форменным образом грабил мир, добывая слова, сам штамповал новые, торговал ими, вводил их в моду, щедро вливал слово за словом в свою сокровищницу, что отнюдь не соответствовало тому пути, на который стремились направить его перечисленные выше мыслители. Они желали исправить язык, но их уверенность в возможности такого деяния – даже у тех, кто находился в средоточии типографского бума – постепенно угасала. Ранее Шекспир писал в сонете, что написанное (по крайне мере написанное им) проживет вечно:

Nor shall Death brag thou wander'st in his shade,

When in eternal lines to time thou grow'st;

So long as men can breathe, or eyes can see,

So long lives this, and this gives life to thee.

(И смертная тебя не скроет тень –

Ты будешь вечно жить в строках поэта.

Среди живых ты будешь до тех пор,

Доколе дышит грудь и видит взор[29].)

Эдмунд Уоллер еще в 1645 году в стихотворении «Об английской поэзии» готовил почву для значимой перемены умонастроения:

But who can hope his lines should long

Last in a daily changing tongue?

(Но кто из нас от разоренья

Убережет свои творенья,

Коль неокрепший наш язык

Изменчив, как природы лик?)

В продолжение он оглашает идею, которой предстояло стать планом сражения для нового литературного мира:

Poets that lasting marble seek

Must carve in Latin or in Greek:

We write in sand, our language grows

And like the tide, our work o'erflows.

(Как мрамор Греции и Рима,

Стоят их строфы нерушимо,

А наши строчки смоет вмиг

Растущий, как волна, язык[30].)

В начале следующего, XVIII века Джонатан Свифт вторит сетованиям Уоллера и подтверждает его опасения: «Как же человек со способностями в области истории, сравнимыми с лучшими образцами древних, сможет горячо и энергично взяться за такой труд, если знает, что его будут читать с удовольствием всего несколько лет, а через эпоху-другую едва поймут без переводчика?»

Забудем о том, что в XXI век Свифт въехал без посторонней помощи, да и о том, что у большинства пишущих и без того мало шансов, что их вообще станут читать в будущем. Сетования Свифта (при его несомненном таланте) были обоснованны: он говорил о необходимости языка, который будет понятен потомкам.

Свифт развернул кампанию и первым делом обрушился на своих противников, главным из которых считал британскую аристократию, своим варварским отношением к языку подававшую далеко не лучший пример. Он разнес ее первым же залпом – в письме в журнал «Тэтлер», датированном 1710 годом. Автор утверждал, что получил это письмо:

Sir, I cou'dn't get the things you sent for all about Town. – I thot to ha' come down myself, and then I'd ha' brout'um; but I han't don't and I believe I can't do't, that's pozz. – Tom begins to g'imself airs because he's going with the plenipo's. – 'Tis said the French King will bamboozl' us agen which causes many speculations. The Jacks and others of that kidney are very uppish and alert upon't as you may see by their phizz's…

(Сэр, я во всем городе не смог достать то, что вы заказали. Я думал отправиться сам, и тогда бы я достал все необходимое; но я не сделал этого и полагаю, что наверняка не смогу. Том заважничал, потому что связан с уполномоченными. Говорят, французский король опять нас надует, и это широко обсуждается и наводит на размышления. Джеки[31] и прочие настроенные таким же образом держатся нахально и настороженно, как видно по их физиономиям…)

Примечательно, что Марк Твен по ту сторону Атлантики принимал и чтил даже менее «правильные» диалекты, а в Лондоне автор «Гулливера» стремился искоренить их. Больше всего Свифта беспокоили нововведения последних 20 лет. Он питал отвращение к сокращенным словам: rep вместо reputation, pos вместо positive, mob, penult и другие (увлечение сокращениями, как оказалось, не было временным явлением: стоит хотя бы вспомнить сегодняшние phone, bus, taxi, ad – телефон, автобус, такси и реклама). Ему не нравилось, когда глотали последний гласный звук в глаголах (drudg'd, disturb'd, rebuk'd, fledg'd), «когда, опуская гласную для экономии слогов, мы образуем звук столь резкий и раздражающий и столь сложный для произношения, что я часто удивляюсь, как такое вообще может получиться». Он не выносил модных словечек (sham, banter, bubble, bully, cutting, shuffling и palming) в речи хулиганов из среды лондонской золотой молодежи – «мохоков».

В начале XVIII века на улицах Лондона бесчинствовали представители двух группировок – «мохоки» (mohocks, хулиганы «из общества», пользовавшиеся соответствующим высокопарным жаргоном) и «задиры» (bullies, обычные хулиганы с низкопробным жаргоном). И те и другие развлекались, скатывая людей в бочках с крутой горки и опрокидывая экипажи в мусорные кучи. Говорили, что они были вооружены ножами и бритвами и «пугали наших дев и женщин». Как это часто бывает, причиной неприязни и отвращения к их языку были не только их слова, но и их действия. Таким образом, аристократия, вернее, ее отпрыски-«мохоки», не годилась для борьбы за чистоту языка.

Кто-то из аристократических кругов (может, даже какой-нибудь «мохок») в конце XVII века пустил в ход слово bloody (кровавый; в современном значении – крайне, очень, чертовски) как эмфазу, и его тотчас же подхватили низшие сословия. Шекспир использовал это слово описательно: What bloody man is that? («Кто этот окровавленный боец?»), но оно вскоре стало «ужасным». Выражения вроде bloody drunk (и для сравнения drunk as a blood и drunk as a lord, буквально «пьяный как лорд», то есть так напиться может лишь богач), похоже, перевели слово в разряд непристойной брани, и вскоре оно проникло в речь тех, кто хотел (или не мог не) разговаривать грубо. Это звучало ужасно для вежливых людей, возможно, еще и по причине ассоциации с давним богохульством «кровь Христа» (