Приключения английского языка — страница 48 из 76

Здесь важно вновь упомянуть Чосера. Поэты и писатели снимали шляпу перед его талантом, но горькая правда заключалась в том, что читать его было непросто (в последние десятилетия, что примечательно, в результате организованного изучения языков прошлого и повышенного интереса к диалектам понимать Чосера стало проще), а такие явления, как великий сдвиг гласных, лишили его стих певучести. Выдающиеся писа тели опасались, что вскоре Чосер будет потерян для будущ поколений. А если под угрозой было даже творчество Чосера, то на что могли надеяться они сами? Александр Поп в трактате «Опыт о критике» писал: «Язык отцов для нас уж устарел И Драйдена ждет Чосера удел»[28]. Писатели убеждены: предотвратить такой исход можно, лишь самостоятельно предприняв меры по устранению искажения языка. Проблема искажений и нарушений в языке поднималась снова и снова на протяжении последующих двух с половиной столетий. В 1824 году это было явно выражено в труде неизвестного автора «О диалекте Craven», написанного в поисках чистоты в стране и в прошлом:

«У жителей этого района, укрытых родными горами и занятых преимущественно сельским хозяйством, не было возможности искажать чистоту своего языка чужеземными идиомами. Но, к великому сожалению, с появлением торговых отношений и, как следствие, более интенсивным общением с внешним миром уникальность языка в недавнее время была нарушена».

В конце XVI века английский язык форменным образом грабил мир, добывая слова, сам штамповал новые, торговал ими, вводил их в моду, щедро вливал слово за словом в свою сокровищницу, что отнюдь не соответствовало тому пути, на который стремились направить его перечисленные выше мыслители. Они желали исправить язык, но их уверенность в возможности такого деяния — даже у тех, кто находился в средоточии типографского бума — постепенно угасала. Ранее Шекспир писал в сонете, что написанное (по крайне мере написанное им) проживет вечно:

Nor shall Death brag thou wander’st in his shade,

When in eternal lines to time thou grow’st;

So long as men can breathe, or eyes can see,

So long lives this, and this gives life to thee.

(И смертная тебя не скроет тень —

Ты будешь вечно жить в строках поэта.

Среди живых ты будешь до тех пор,

Доколе дышит грудь и видит взор.)[29]

Эдмунд Уоллер еще в 1645 году в стихотворении «Об английской поэзии» готовил почву для значимой перемены умонастроения:

But who can hope his lines should long

Last in a daily changing tongue?

(Но кто из нас от разоренья

Убережет свои творенья,

Коль неокрепший наш язык

Изменчив, как природы лик?)

В продолжение он оглашает идею, которой предстояло стать планом сражения для нового литературного мира:

Poets that lasting marble seek

Must carve in Latin or in Greek:

We write in sand, our language grows

And like the tide, our work o’erflows.

(Как мрамор Греции и Рима,

Стоят их строфы нерушимо,

А наши строчки смоет вмиг

Растущий, как волна, язык.)[30]

В начале следующего, XVIII века Джонатан Свифт вторит сетованиям Уоллера и подтверждает его опасения: «Как же человек со способностями в области истории, сравнимыми с лучшими образцами древних, сможет горячо и энергично взяться за такой труд, если знает, что его будут читать с удовольствием всего несколько лет, а через эпоху-другую едва поймут без переводчика?»

Забудем о том, что в XXI век Свифт въехал без посторонней помощи, да и о том, что у большинства пишущих и без того мало шансов, что их вообще станут читать в будущем. Сетования Свифта (при его несомненном таланте) были обоснованны: он говорил о необходимости языка, который будет понятен потомкам.

Свифт развернул кампанию и первым делом обрушился на своих противников, главным из которых считал британскую аристократию, своим варварским отношением к языку подававшую далеко не лучший пример. Он разнес ее первым же залпом — в письме в журнал «Тэтлер», датированном 1710 годом. Автор утверждал, что получил это письмо:

Sir; I cou’drit get the things you sent for all about Town. — I thot to ha’ come down myself and then I’d ha’brout’um; but I han’t don’t and I believe I can’t do’t, that’s pozz. — Tom begins to g’imselfairs because he’s going with the plenipo’s. — ‘Tis said the French King will bamboozl’ us agen which causes many speculations. The Jacks and others of that kidney are very uppish and alert upon’t as you may see by their phizz’s…

(Сэр, я во всем городе не смог достать то, что вы заказали. Я думал отправиться сам, и тогда бы я достал все необходимое; но я не сделал этого и полагаю, что наверняка не смогу. Том заважничал, потому что связан с уполномоченными. Говорят, французский король опять нас надует, и это широко обсуждается и наводит на размышления. Джеки[31] и прочие настроенные таким же образом держатся нахально и настороженно, как видно по их физиономиям…)

Примечательно, что Марк Твен по ту сторону Атлантики принимал и чтил даже менее «правильные» диалекты, а в Лондоне автор «Гулливера» стремился искоренить их. Больше всего Свифта беспокоили нововведения последних 20 лет. Он питал отвращение к сокращенным словам: rep вместо reputation, pos вместо positive, mob, penult и другие (увлечение сокращениями, как оказалось, не было временным явлением: стоит хотя бы вспомнить сегодняшние phone, bus, taxi, ad — телефон, автобус, такси и реклама). Ему не нравилось, когда глотали последний гласный звук в глаголах (drudg’d, disturb’d, rebuk’d, fledg’d), «когда, опуская гласную для экономии слогов, мы образуем звук столь резкий и раздражающий и столь сложный для произношения, что я часто удивляюсь, как такое вообще может получиться». Он не выносил модных словечек (sham, banter, bubble, bully, cutting, shuffling и palming) в речи хулиганов из среды лондонской золотой молодежи — «мохоков».

В начале XVIII века на улицах Лондона бесчинствовали представители двух группировок — «мохоки» (mohocks, хулиганы «из общества», пользовавшиеся соответствующим высокопарным жаргоном) и «задиры» (bullies, обычные хулиганы с низкопробным жаргоном). И те и другие развлекались, скатывая людей в бочках с крутой горки и опрокидывая экипажи в мусорные кучи. Говорили, что они были вооружены ножами и бритвами и «пугали наших дев и женщин». Как это часто бывает, причиной неприязни и отвращения к их языку были не только их слова, но и их действия. Таким образом, аристократия, вернее, ее отпрыски-«мохоки», не годилась для борьбы за чистоту языка.

Кто-то из аристократических кругов (может, даже какой-нибудь «мохок») в конце XVII века пустил в ход слово bloody (кровавый; в современном значении — крайне, очень, чертовски) как эмфазу, и его тотчас же подхватили низшие сословия. Шекспир использовал это слово описательно: What bloody man is that? («Кто этот окровавленный боец?»), но оно вскоре стало «ужасным». Выражения вроде bloody drunk (и для сравнения drunk as a blood и drunk as a lord, буквально «пьяный как лорд», то есть так напиться может лишь богач), похоже, перевели слово в разряд непристойной брани, и вскоре оно проникло в речь тех, кто хотел (или не мог не) разговаривать грубо. Это звучало Ужасно для вежливых людей, возможно, еще и по причине ассоциации с давним богохульством «кровь Христа» (Christ’s blood, сокращаемое до ‘sblood), а также с кровавой бойней. Литература всегда была начеку и не замедлила перенести слово на бумагу: Драйден в 1684 году пишет о «чертовски пьяных» хулиганах (bloody drunk); Ричардсон в 1742 году написал: He is bloody passionate (очень пылкий). I saw that at the Hill[32]; год спустя Филдинг, именуемый за «Тома Джонса» и «Джозефа Эндрюса» отцом английского романа, пишет: This is a bloody positive (весьма положительный) old Fellow. Даже Свифт под конец жизни на вопрос «Ты не болен, дорогой?» ответил: Bloody sick (серьезно болен).

Свифт не чаял помощи от аристократии и обратился к собратьям по перу — части группы талантливых людей среднего; сословия, пустившихся в знаменитое странствие, превратившее сырые и туманные островки на окраине Европы в центр торговли, науки, философии, коммерции и промышленности для всей планеты.

Ради этого Свифт был готов вести политическую игру и обратился напрямую к самой королеве Анне. Он подчеркивал, что стабильный язык будет «значительным образом способствовать прославлению царствования Ее Величества» и что если задача исправления языка не будет выполнена, то, возможно, последующие поколения не узнают о славе королевы, так как исторические тексты не будут понятны вследствие изменений в языке. Если история не будет записана «словами более долговечными, чем медь, чтобы потомки могли прочесть их и тысячу лет спустя», нельзя гарантировать, что «память сохранится на сотню лет дольше, чем по несовершенной традиции».

Толковать такой подход можно по-разному: кто-то сочтет это циничной интригой с целью заполучить благосклонность короны в борьбе за любимый проект; кто-то обвинит автора в чрезмерном тщеславии в безрассудной попытке «регулировать» нечто, не подлежащее регулированию, то есть ограничить значения слов; кто-то скажет, что он попросту потерял голову от сомнительного сравнения с античными классиками, чье обращение к потомкам было обусловлено обстоятельствами, весьма отличными от тех, что сопутствуют беспокойной истории английского языка. А кто-то, как и я, увидит в этом крик боли, оттого что его слова, его творчество, наглядное доказательство его нелегкой жизни и неоскудевающего воображения, будет отдано на милость языка, изменения в котором обескровят, замутят его труд и в конечном счете похоронят его заживо. Автор глядел «на свои великие деянья»