Приключения Ардента Троутона — страница 7 из 22

Потом он привел в чувство дам, выслал всех слуг, запер двери, сел за стол, усадил возле себя дона Мантеса, сделал знак матушке и сестре, чтобы они сели с другой стороны, подвинул к себе лежавшие на столе бумаги, надел очки и принялся чинить перо. Все это очень походило на приготовления к формальному судебному допросу, и я думаю, что всякий, взглянув на меня в то время, посчитал бы меня за вора, пойманного с поличным на месте преступления. Я стоял неподвижно, устремив глаза на отца и через силу переводя дыхание. Баундер лежал у ног моих и ворчал, глядя на капитана. После долгого молчания, которое показалось мне вековой пыткой, батюшка, наконец, решил начать разговор.

— Сеньор студент, — сказал он мне ласково и с лукавой усмешкой, — не угодно ли вам познакомиться со своими родственниками?

Я поклонился молча, потому что мое странное положение отняло у меня способность не только говорить, но даже и думать.

— Юлия, Гонория! — продолжал отец, обращаясь к матушке и сестре. — Вы знаете, мои милые, что я терпеть не могу так называемых порывов, восторгов и других глупых припадков чувствительности. Если вам нельзя обойтись без них в настоящем случае, то вы бы очень хорошо сделали, оставив нас одних, потому что этот бешеный молодой человек, кажется, сын наш, прозванный смиренником в доме нашего друга Фока.

— Возможно ли? — вскричали они обе.

— Ох, тише! Пожалуйста, тише! — сказал батюшка. — Нам еще надобно выяснить кое-какие темные места этого дела, тем более, что я никогда не ожидал увидеть в сыне моем Арденте Троутоне молодого человека, очень похожего на разбойника.

— Боже мой! Да он хорош, как ангел! — вскричала матушка, простирая ко мне объятия.

Это говорило в ней материнское сердце.

— Братец, братец! — шептала в слезах Гонория. Я был растроган.

— Сделайте милость, успокойтесь, — сказал мой отец. — Если вы станете кричать и плакать, то мы ничего не сделаем. Я, разумеется, и сам буду очень рад возвращению сына, которого все считали погибшим; но судите о поведении этого молодого человека: он напал на нас ночью, как вор; он хотел затравить собакой жениха сестры своей; его ищет полиция, как беглого, как самозванца… Так ли следовало сыну Эдуарда Троутона воротиться под отеческую кровлю?

— Но он воротился, этого довольно! — произнесла вполголоса матушка.

— А точно ли это он? — перебил отец. — Посмотрите: он и теперь держит в руках пистолеты.

— О, батюшка! — вскричал я, выйдя из онемения. — Батюшка!.. Не терзайте меня более; сердце мое уже много страдало…

С этими словами я бросился к ногам его, обнял колени, целовал, обливал слезами руки его и горько проклинал свою участь.

— Полно, мой милый Ардент! — сказал батюшка, невольно переходя от своего купеческого хладнокровия к чувству родительской нежности. — Я верю, что ты был несчастлив; но разве отец, мать и сестра для тебя ничего не значат?

— О, возможно ли это, батюшка?.. Но если бы вы знали, как я злополучен.

Тут началось формальное объяснение. По требованию отца моего я рассказал все, что со мною случилось. Дон Мантес ускользнул во время рассказа. Это было мне очень приятно, потому что его присутствие ужасно тяготило меня; когда он вышел, я свободнее, чистосердечнее признавался в своих слабостях и живее изображал свои бедствия. Глаза матушки и сестры несколько раз наполнялись слезами; спокойное, ясное чело моего родителя также не раз покрывалось облаком грусти. Когда я описывал, как мы с Югуртой и Баундером умирали от голода и как я не согласился умертвить собаку, он торжественно благословил меня, матушка прижала к груди мою голову, а Гонория, прелестная, увы! слишком прелестная Гонория, то осыпала меня влажными от слез поцелуями, то ласкала моего верного Баундера или пожимала руку Югурте.

После первых выражений радости, удивления, скорби и опять радости отец мой, в свою очередь, рассказал о настоящем положении нашего семейства. Политические беспорядки, происходившие в то время в Испании от разделения ее между братом Наполеона, Иосифом, и законным наследником испанских Бурбонов, Фердинандом, вместе с непримиримой злобой знатнейших испанцев против всего чужеземного, заставили моего родителя переменить веру и имя: он принял католицизм, назвался, вместо Троутона, Троттони и стал выдавать себя за испанца. Некоторое время с помощью этой меры семейство наше наслаждалось совершенным спокойствием; но бедствия войны начали быстро распространяться по всему Пиренейскому полуострову; мятежи, бунты вспыхивали повсюду; личность и собственность граждан была в крайней опасности; уже исчезло различие между испанцем и чужеземцем: все равно рисковали жизнью и имуществом среди повсеместного разгула междоусобиц, пожаров, грабежей, насилия, и старый отец мой решился, наконец, покинуть гостеприимный, почти родной берег, чтоб поселиться в Америке; с этой-то целью вызывал он меня к себе, как вдруг получил известие о моей мнимой гибели.

III

Матушка моя происходила из одной благородной, но небогатой испанской фамилии. Она была прекрасным, оригинальным образцом испанской барыни старого века. С возвышенными чувствами души она соединяла пламенную любовь к родной религии, к обычаям своей земли, к достоинству своего рода и к общим обязанностям человечества. Молитва, хозяйство, тайные благотворения и заботы о единственной дочери приятно наполняли все ее время. Сестра моя Гонория… Но что я скажу о Гонории? Едва покинув стены монастыря, четырнадцатилетний ангел, она была… ангелом красоты, кротости, невинности, детского послушания. Батюшка с матушкой помолвили ее с доном Мантесом, не зная скрытых пороков этого человека. Гонория не противилась, потому что считала долгом повиноваться и никогда еще не думала о глубоком значении брака: для нее было все равно, кому отдать свою руку, если жених избран самими родителями, и она спокойно ожидала свадьбы, которая была отложена до тех пор, пока ей не исполнится шестнадцать лет.

Когда мы, наговорившись досыта, разошлись по комнатам, чтоб предаться нужному для всех нас покою, я невольно погрузился в думу о странной судьбе своей и затрепетал при мысли о чувстве, которое питал я к Гонории. Она была дочерью дальней и очень бедной родственницы моей матери; отец ее погиб в Америке от укуса гремучей змеи, мать умерла почти в то же самое время. Матушка моя взяла Гонорию к себе, когда ей было еще только четыре года, и воспитала, как родную дочь. Родители мои обожали Гонорию за ее нежную привязанность, кроткий и пленительный характер; она всегда воспользовалась бы правами сестры моей, не будучи даже признанною их дочерью законным образом, но когда пришло известие о моей смерти, батюшка и матушка, оплакав меня, поспешили подать прошение о признании Гонории их родной дочерью. Суд положил резолюцию, местный архиепископ с большой пышностью совершил установленную церемонию, и Гонория в лице закона, света и совести моих родителей стала навсегда их законною дочерью. Батюшка успел рассказать мне все это по секрету еще в течение вечера.

— Конечно, — прибавил он как будто в раздумье, — если бы я знал, что ты жив… то может быть… а почем знать!.. Ну, да дело кончено, и, конечно, невозвратно, от дочери и от сестры не отрекаются. Имения моего хватит для вас обоих; а ты выигрываешь то, что по крайней мере у тебя есть теперь совершенно законная, совершенно родная сестра.

Я чуть не заплакал от этого красноречивого утешения. Я был в отчаянии.

Читатель сам догадается, что на другой день у нас не обошлось без пирушки. Дон Мантес пожаловал в числе прочих поздравить батюшку с моим возвращением. Он казался спокойным, веселым, улыбался и льстил. Все неприятности, происшедшие между нами, были приписаны недоразумению: он первый подал мне руку и сам, казалось, от всей души смеялся над шуткой, которую сыграл с ним дон Юлиан. Но — Боже, прости мое согрешение! — я чувствовал, что не буду никогда любить этого человека: в душе моей таилась непримиримая, глубокая к нему ненависть. Что касается Гонории, то она обращалась со своим женихом свободно, как дитя, без всякого особенного к нему внимания, потому что еще не знала любви, и без неприязни, потому что любила всех, кого видела.

Таким образом прошло несколько недель. В конце концов беспрестанно возраставшая политическая смута заставила отца моего поспешить с отъездом. Дон Юлиан, собираясь также покинуть Испанию, обратил все свое имущество в деньги и решился вместе со своей прекрасной сестрицей присоединиться к нам. Дон Мантес, как моряк, принял команду над кораблем, купленным отцом моим для переезда в Новый Свет. Он развил кипучую деятельность. Корабль наш требовал многочисленного экипажа, а люди в то время были редки: нищий, бродяга, мошенник, всякий находил себе место, если имел крепкие руки. Так экипаж наш составился из ста шестидесяти человек всех возможных наций и всякого достоинства; но разборчивость была бы неуместна: слава Богу, что и этих удалось собрать.

Наконец, отслужили на корабле молебен, окропили все каюты и снасти святой водой, поставили на шканцах маленькое восковое изображение Богоматери, перед ним зажженную лампаду, и все было готово к отплытию. Есть что-то торжественное в минуте вечной разлуки с отечеством или страной, где мы долго жили. Переезжая в шлюпке на корабль, я взглянул на батюшку: он был молчалив, мрачен и едва удерживался от слез. Матушка не скрывала своей грусти, а Гонория то плакала, то молилась, или молилась и плакала одновременно.

Когда мы взошли на шканцы, дон Мантес встретил нас с какой-то надменной учтивостью. Увидев, что Гонория ласкает моего Баундера, он скорчил недовольную мину и сказал, что по морским уставам и обычаям нельзя держать собаку на корабле.

— «Санта-Анна» принадлежит мне, и следовательно, я имею некоторое право брать с собой все, что мне нужно, любезный дон Мантес, — возразил батюшка.

— О, разумеется! Я пошутил, — отвечал капитан, — но скажите, неужели и это черное животное будет составлять часть нашего груза!

— Югурта, точно так же, как Баундер, находится под моим особым покровительством.