утствии. Пожалуйста, не поймите меня превратно! По отношению к ней я не испытываю ни малейшего сомнения, ибо за те пять лет, что она заботится о моем холостяцком хозяйстве, из дому не исчезло ни одной пуговицы. Но я в принципе не допускаю, чтобы кто-нибудь находился в моей квартире, когда меня нет дома. Таким образом я щажу своё доверие к людям. Сами представьте — вдруг у меня что-нибудь исчезнет — вор, скажем, заберётся в квартиру с помощью подобранного ключа. Уходя, он запрет за собой дверь, так что мне и в голову не придёт, кто у меня побывал, и я усомнюсь в человеке, который имеет доступ в мой дом, в человеке, которому я дал свой ключ. То есть начну подозревать (без всякого основания), лишать доверия, пятнать, хотя бы только в мыслях, человека совершенно невинного! К чему это! Почему я должен буду подозревать людей, которым вообще верю?… В силу этих причин я никому не даю ключа и никого не допускаю в дом во время моего отсутствия. Не хочу подрывать своё доверие к людям… вы меня понимаете?
Полковник следил за монологом, полуприкрыв глаза. Капитан Петров, сидя у окна, имел вид человека, который слышит какие-то дальние, чуть улавливаемые звуки, но в то же время думает о своём.
Наступает пауза — Аввакуму кажется, что она продолжается чересчур долго, поскольку на телеэкране нет никакого движения. Репетиция кончилась, режиссёр выбрал момент, который следует заснять, и актёры замерли на своих местах, каждый в своём амплуа, и все вместе в глубине какого-то аквариума, где есть железная койка, стол, стулья и книжный шкаф. На этот маленький мирок неподвижно давят пласты устоявшейся тишины. В тишину заглядывает опаловый глаз — большая электрическая лампочка люстры.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ДОПРОСА
Перемен в мизансцене нет. На стуле, который несколько минут тому назад занимал доктор математических наук, сейчас сидит племянница инженера. Вокруг этого дешёвого стула, сколоченною из покрашенных в оранжевый цвет дощечек, все ещё присутствует атмосфера детского замешательства, слегка окутанного свинцовыми испарениями страха. Атмосфера какого-то кошмара, который, наверное, испытывает птица или зверь, чуя, что по собственной глупости или же из-за рокового стечения обстоятельств попали в местность, густо усеянную смертельными ловушками. Предметы задерживают вокруг себя переживания, которым они хотя бы на короткое время были свидетелями.
Сейчас на этом грубом стуле сидит племянница инженера, а переживания, оставшиеся после Саввы Крыстанова, тают, как относимый ветром туман. Глаза её, все ещё влажные от скупо пролитых слез, смотрят озабоченно и любой ценой хотят казаться очень опечаленными. Аввакум улыбается ей сочувственно, может быть, даже ободряюще, ибо эти тёмные, блестящие зрачки отнюдь не привыкли к чрезмерной печали, которая отнюдь «не идёт» игриво-легкомысленному изгибу этого вздёрнутого носика, капризным ямочкам на щеках, полному и чувствительному ротику. Вот лицо, заставляющее вспоминать сады, в которых много солнца, фрукты, в которых много сладости, равнины, залитые изобильным полуденным светом. Он любит этот свет и не почему-либо иному, а просто потому, что света ему как раз всегда и не хватает, поэтому он и улыбается девушке так ободряюще. Точно так же он, наверное, улыбался бы и саду, в котором очень много роз, и бокалу, в котором рубиновым заревом искрится крепкое южное вино. Хотя именно такого вина он почти не пьёт.
Девушка сидит на своём стуле и старательно оттягивает свою короткую, выше колен, юбку. В комнате холодно, на улице льёт дождь, полковник смотрит строго, хмуровато, как те классные руководители, которые никогда не бывают довольны поведением своих учеников. Молодой человек, очень стройный и одетый со вкусом, всецело поглощён созерцанием своих рук, хотя было бы куда более в порядке вещей, если бы он смотрел на неё. Сейчас она жалеет, что сняла пальто. Ну что стоило этому случиться, скажем, во время новогодних каникул, ей бы тогда не пришлось дрожать, как на экзамене перед комиссией, которая далеко не выглядит щедрой. Ах, какой вечер!
— Чем страдал ваш дядя? — Полковник недружелюбно поглядывает на её колени, которые не может вполне прикрыть серая шерстяная юбка, и недовольно переводит взгляд на её лицо. — И какие лекарства принимал — вы должны знать, предполагаю, потому что в этом доме вы были ему самым близким человеком.
Девушка пожимает плечами и молчит. С какой стати ей подтверждать, что она была у дяди самым близким человеком Она его племянница — это известно, — но разве племянница непременно должна быть самым близким человеком?
— Скажите же, на что жаловался ваш дядя?
«Что другое, кроме свиданий и чулок, заботит таких девчонок!» — Аввакум смеётся: можно побиться об заклад, что полковник думает именно о чулках и свиданиях — он смотрит девушке на ноги, но, пожалуй, больше интересуется чулками. «По сути дела, мне вовсе не до смеху!» — одёргивает себя Аввакум.
— Он жаловался на сердце, — говорит девушка.
— Ну и что? Глотал валерьянку?
— Нет… Кардиозол…
— Лично вы могли бы отличить кардиозол от какого-нибудь другого лекарства?
Она некоторое время думает, затем говорит:
— Обычно я читаю этикетки на пузырьках. Но знаю, что кардиозол бесцветен, как вода, прозрачен.
— Когда вы сегодня последний раз входили в эту комнату?
— Мне кажется, это было к трём часам пополудни.
— Видели вы на столе пузырёк с кардиозолом?
— Да.
— Это тот пузырёк? — Полковник достаёт из портфеля лиловый пузырёк и показывает девушке.
— Тот самый. Пауза.
— А вы не припоминаете, сколько раз в день и в какие часы принимал ваш дядя свои капли?
— Три раза в день. — Она кивает головой и выпаливает одним духом, как примерная ученица. — Утром в десять часов, а после полудня — в час и в пять.
Пауза.
— Чудесно, — говорит полковник. Лицо его выражает удовольствие. Очевидно, он забыл и про чулки и про свидания. — Кстати, как свой человек, постоянно проживающий в этом доме, вы, наверно, сможете припомнить, какие люди в последнее время посещали вашего дядю?
— Конечно! — Она коротко рассмеялась. — Его коллега Савва Крыстанов — он заходит к нам почти каждый день к вечеру. Потом — лейтенант, который утром привозит бумаги и к вечеру их увозит. — Некоторое время она молчит, грустно улыбается. — И почтальон… Дядя каждый день получал почту.
— Ещё кто?
Девушка пожимает плечами. Она встречается взглядом с капитаном.
— Больше никто. — И её щеки почему-то чуть краснеют.
— Вы забыли домашних, — равнодушно напоминает ей капитан Петров.
— Ах, да! — Она поводит плечами, складывает руки на коленях и подаётся вперёд. Её вязаная блузка, образовав складку, приоткрывает верхнюю овальную часть груди — кожа отливает молочно-белым опаловым блеском. — Ах, да… — повторяет она, — ну конечно же… Но нас только трое… или нет, четверо: тётя Танка — она уже с неделю уехала в деревню, её мать скончалась, и неизвестно, вернётся ли она. Мой жених — он приходит почти каждый день, иногда ужинает с нами. Вчера вечером они с дядей сыграли несколько партий в шахматы. Моя преподавательница музыки — она приходит три раза в неделю — с двух до четырех… И…
— И вы, — подсказывает Петров. — Вами домашний круг замыкается, не так ли?
Она молча кивает, не глядя на него.
— Компания в самом деле не большая. — Полковник вздыхает, словно этот ничтожный круг близких его обидел, затронул его личное достоинство. — Последний вопрос, — говорит он. — Опишите мне по часам, как вы провели вторую половину дня.
Это докучливо, мучительно, но разве можно не ответить? Ещё одно усилие, и — точка. С кошмаром будет покончено.
— Вторую половину дня… — Она разглядывает карниз красного дерева над широким окном и спохватывается: шторы не опущены, чистая тьма ночи жмётся к стёклам. В первый раз шторы не опущены, не соблюдён заведённый порядок, поэтому ночь и жмётся к стёклам. В уголках её глаз скапливаются слезы, но эти люди не должны считать её девчонкой. — Вторую половину дня. — Она больше не смотрит на карниз. — В час я вернулась из консерватории. Дома никого постореннего не было. Мы с дядей обедали на кухне. В два пришла моя преподавательница, а в три, совершенно внезапно, мой жених. У него было свободное время, и он не знал, как его убить… Мы отправили его в гостиную, а сами продолжили урок. Но через полчаса прервали занятия, так как моей преподавательнице пора было спешить на дневной пловдивский поезд. Она преподаёт и в пловдивском Доме культуры железнодорожников. Каждую среду выезжает туда и после лекции возвращается ночным скорым. Дядя предложил вызвать такси, и она очень обрадовалась. В четыре часа такси прибыло, мы попрощались с дядей и вышли из дому.
— Одну минутку, — перебивает её полковник. — Вы не помните, кто из вас вышел последним?
— Я и моя преподавательница, мы вышли последними. С дядей простились на пороге кабинета, не входя внутрь, он ведь никого к себе не впускал в пальто.
Мы проводили мою учительницу до перрона и подождали отхода поезда, чтобы помахать ей на прощание рукой. Наши отношения с этой женщиной особенные, я бы сказала — фамильярные, потому что дядя собирался на ней жениться. Но, как видно, он ждал, чтобы сперва мы поженились… Потом мы пошли в кино — в кинотеатр, что рядом с вокзалом, — и там смотрели «Ночи Кабирии»… А из кино вернулись прямо сюда…
Пауза. И снова эти неподвижные, грузные пласты тишины над предметами. На экране никакого движения. Аввакум знает, что диалог с невестой кончился.
Последний свидетель, которого предстоит допросить сегодня вечером, это Леонид Бошнаков, дирижёр эстрадного оркестра Музыкальной дирекции. Он входит в комнату немного хмурый, недовольный и даже сердитый. Голова его немного наклонена к левому плечу, как будто он прислушивается к первой скрипке, рядом с саксофоном, и готов в любой момент раздражённо топнуть ногой по доскам эстрады: «Да живее ты, живее! Ударяй смычком по струнам, не тяни! Чтобы искры летели!» Но в сущности он не очень сердится — первая скрипка знает своё дело; вспыхнут синкопы, задрыгают, как ужаленные, дробн