— Но ведь это же царь хотел запретить, — важно заметил Швейк, — и приказал совету министров заготовить соответствующий указ. Министры созвали совет, в тот же день написали указ и дали подписать царю. Он читает: «Мы, Николай, божьей милостью царь и самодержец всея России, князь финляндский и прочее, и прочее, приказываем всем нашим подданным, что если кто-нибудь с сегодняшнего дня выругается по матушке на другого, то он будет наказан пятьюдесятью ударами кнута, сослан в Сибирь на работу в свинцовые рудники. Дан в Петербурге и так далее». Царю это очень понравилось. Он ищет перо, чтобы подписать, зовёт камердинера: «Скорей перо принеси!»
А камердинер подлетает к лакею и кричит: «Ты не видал пера… мать? А где же оно… мать?»
Царь это услышал и подумал: «Пора запретить. И где всему этому русский человек научился?» Он взял окунул перо, подписал «Николай», но в это время посадил большую кляксу и с досады как закричит: «…мать!»
А затем этот указ разорвал, новый не написали, а того камердинера сослали в Архангельскую губернию.
— Смотри, дорогой, с такими историями ты будь поосторожней, — ласково заметил ему официант, — и такого особенно ничего не говори, старый осел, особенно при людях. Тебе бы это обошлось очень дорого. Не обижайся, приятель, за то, что я тебя назвал ослом, считай это за отцовское предупреждение.
Швейк был ему очень признателен:
— Ты прав. Ты, парень, мне нравишься.
В это время открылись двери, и к ним вошёл писарь из канцелярии, а за ним огромный волосатый крестьянин в разорванной рубахе. Писарь показал ему на пленных и сказал:
— Вот три штуки, работники хорошие, выбирай.
Крестьянин стал мерить их с головы до ног взглядом, пытливо прикидывая на глаз.
— Мне только одного, а если бесплатно, то и двоих возьму.
— Бесплатно, но рубаху им дашь, сапоги купишь, полушубок выдашь, — торговался с ним писарь, — для этого есть закон, так приказано правительством.
Мужик снял с головы баранью шапку и почесал у себя в затылке, вздыхая:
— Вот так законы начальство издаёт! Ну хорошо, я все им куплю… Ну, эти два.
И он показал на Швейка и на Горжина.
— Ты возьмёшь их с собой? — спросил писарь.
— Рано утром я за ними, ваше благородие, приеду.
— Я, хозяин, не пойду с тобою, — отозвался Горжин, — до тех пор, пока ты мне рубашку, сапоги и шубу не принесёшь. На это есть закон,
— Дома тебе все дам, — пообещал крестьянин.
— Как дома? Где же ты возьмёшь? У самого разбитые сапоги, а шуба — одна дыра, — стоял на своём Горжин. — И, кроме того, работать не умею, сам я механик-оптик, умею делать только очки. А есть у тебя фабрика очков?
— А я никогда в жизни не работал, — отозвался Швейк. — Я только на аэроплане летал. У меня все летит вверх. Запрягу быков, наложу воз сена и сразу лечу под облака. Из всего могу самолёт сделать. Я иначе не могу, у меня такая натура, — добавил Швейк.
Крестьянин стал размышлять, колеблясь, не зная, что делать, и вопросительно посмотрел на писаря. Тот зашептал:
— На чай даёшь?
И когда мужик утвердительно кивнул головой, он быстро выбежал за ворота и позвал с улицы городового. Городовой пришёл и без дальних разговоров перетянул всех трех пленных тесаком по спинам:
— Вот тебе очки, вот тебе аэроплан, а вот тебе автомобиль. Черти австрийские, морды германские, не хотите уважить русского человека? Бери их! — закричал он на крестьянина. — Сейчас же их бери, я вас научу слушаться приказов начальства!
— Мне нужно на базар ещё идти, — отговаривался мужик. — Я с арбузами на базаре, и жена там. А с базара заеду за австрийцами. Спасибо тебе, что за леность им всыпал. — И все трое вышли на улицу, оставив пленных одних.
— Огрел он меня здорово, — признался Швейк, почёсываясь спиной о косяк. — Да, они строгие; конечно, строгость должна быть с пленным. Что бы он был за полицейский, если бы не был строгим?
— Вот такому балбесу ничего не стоит человека убить, — волновался Горжин. — «Хочешь работать? Не будешь? Вот тебе!» Черт возьми, если бы я мог такому полицейскому разбить нос!
— Что будем делать? — спрашивал Марек.
Горжин вытер рукой лицо, словно стирал с него паутину. Он вынул из кармана какие-то листки, посмотрел их, сложил снова и сказал:
— Один за всех и все за одного! Да ведь мы все чехи, не правда ли? Молодцы, обедали ли вы? Тут нам ничего не дадут. Попросим бабу, чтобы она нам сварила чаю. Дайте полтину, я сбегаю на базар за колбасой. Хлеб есть? А потом исчезнем по-английски, не попрощавшись.
Через некоторое время он вернулся с огромным чайником и заварил чай. Вытащил из-под блузы кусок колбасы и разрезал её на три части:
— Это будет как бы наш последний ужин перед казнью. И мы удерём, выломав решётки, как Монте-Кристо!
— Ну а теперь ранцы на спину! — сказал неутомимый Горжин, после того как они выпили чаю.
Он переложил вещи из ранца Марека в ранец Швейка и с самым невинным лицом пошёл к писарю в канцелярию. Тот поднял голову от книги:
— Вам куда?
— Куда нам? А вот на базар за хозяином. Он сапоги нам хочет купить, арбузы уже продал. Ранцы на воз положим. Он ещё сюда с нами придёт, — сказал по-русски Горжин.
— Ты проводишь товарищей, а сам придёшь обратно, — приказал писарь Мареку, увидев, что он ничего не несёт.
— А куда мы идём? — спросил Марек у ворот.
Горжин, осматриваясь, как хорёк в курятнике, лаконично буркнул:
— Сейчас на базар, а потом на вокзал.
Они встретили городового, который только что им всыпал. Он улыбнулся, заметив, с какой поспешностью они идут, и крикнул им:
— До свидания, ребята!
— Лучше я с медведем на Урале встречусь, чем с тобой, скотина, — послал ему вдогонку Горжин.
Когда Марек объявил Швейку, что они намереваются делать, тот радостно заметил:
— Это мы впервые без ангела-хранителя. Мы сейчас как будто бы действительно свободны.
— Вам, господа, куда? — спросил их скучающий на перроне жандарм.
— С нами казак едет, — спокойно ответил Горжин, — нас с работы в лагерь везут. Да задержался он на базаре, а нас послал вперёд.
Он осмотрелся, пошёл на восток от вокзала и, осмотревшись, крикнул:
— Эй, молодец, поскорее поди сюда! Жандарм тебя спрашивает!
— Ну, я ничего, — забурчал тот. — Я только хотел знать, не удираете ли вы, а то австрийской сволочи всюду полно, все с работы бегут.
Он отошёл и стал смотреть на ламповщика, чистившего ламповые стекла.
— Куда мы поедем? — спрашивал Марек.
— Куда глаза глядят, — сердито буркнул Горжин.
— Вы, господа, — проговорил Швейк, — напоминаете мне одного шорника из Панкраца, который в воскресенье после обеда всегда говорил жене: «Ну, я иду из дому. Я пойду, наверное, на Лишку, или к Банзетам, или к „Пяти королям“, или к Паливцу, или в „Чёрный пивовар“. Если что случится, то пошлите за мной в одну из этих пивных». Но за ним не приходилось посылать: его всегда приносили домой напившимся до положения риз; он заранее платил шесть гривен и привешивал себе карточку с адресом, чтобы все знали, куда его нужно доставить. И наконец один раз жена нашла его утопившимся в Ботичи. А сзади на карточке было написано, что он пропил шесть гривен и не мог поэтому добраться пешком до Панкрац.
Вокзал наполнялся публикой. Пришли мужики, солдаты, казаки, бабы, и Горжин, заметив взгляд полицейского, временами на них задерживавшийся, принялся разговаривать с казаком, спрашивавшим его, кто выиграет войну.
— Это трудно сказать. Немец, сукин сын, сильный, и Россия сильная. Немец, черт, хитрый, да и казаки — молодцы, народ храбрый.
Польщённый казак выпятил грудь и застучал в неё кулаками.
— Вот ты дело хорошо понимаешь! О Кузьме Крючкове ты слыхал? Герой из героев! Сам тридцать семь немцев на копьё насадил, из карабина застрелил, саблей рассёк, а у него даже волоса не тронули.
— Он был лысый? — спросил Швейк.
Казак, не понимая его, опять стал сопровождать свои слова биением в грудь, показал правую руку с раскрытыми пальцами, похожую на лопату. Затем сжал её в кулак и поднёс к носу Швейка:
— Вот если бы немец захотел на кулачки идти, а то он все на технику, а техника у него большая.
— От твоих кулаков пахнет Ольшанами[5], — скромно заметил Швейк, отводя нос от кулака.
Казак, поняв, что это есть признание его силы, воскликнул на весь вокзал:
— Вот по зубам бы этих германцев!
И в патриотическом восторге он дал но подбородку Горжину так, что свалил его с ног.
— Прости, брат, — сказал затем казак, когда Швейк с Мареком подняли своего товарища на ноги. — Прости меня, я вовсе без всякого гнева, а так, подумал о врагах.
На глазах у него показались слезы. Он вынул из кармана коробку папирос, подал её Горжину и опять стал просить:
— Прости меня, голубчик, не было силы удержаться. Уж больно досадно, что техника у него большая.
И он махнул рукой возле носа Марека с такой силой, что тот едва отскочил.
— Он похож на того Корженика из Нуслей, — решил Швейк, отступая назад перед казаком, намеревающимся также и ему доказать глубину своего огорчения. — Это Корженик ездил у крестьянина с лошадью и всегда разговаривал с ней. Едет в Прагу и рассказывает ей, что случилось и что ему сказал крестьянин:
«Вчера я проиграл в карты два гривенника, выиграл их вор Пасдерник». И — гоп! — сел верхом на лошадь. «Папаша Голомек!» Гоп!.. — и снова сел. А сам — хлоп лошадь кнутом по спине. «Папаша мне утром сказал (а сам хлоп опять кнутом): „Тонда, ты нахлестался вчера, как свинья“». И опять — хлоп!.. «А моя мама (хлоп!) мне дала только два подзатыльника (хлоп!). Все крестьяне свиньи!» Хлоп! хлоп! хлоп!
А раз, после престольного праздника, он рассказывал мерину, как однажды в Душниках его выбросили из трактира и полицейский, по свидетельскому показанию одного учителя, составил на него протокол за издевательство над лошадью. А он и говорит в комиссариате: «И зачем же это бы я лошадь истязал? Да ведь я её люблю: я рассказывал ей всю свою жизнь».