Но что же тогда случилось с самим Видалем? Неужели и он находится в таком же отчаянном положении, как я?
В то время, когда я думал о судьбе комиссариатского чиновника, партия, ведшая меня, остановилась, и один из разбойников как-то странно крикнул. Из кустов, обрамлявших утес, послышались ответные крики, а затем из них вышли еще человек десять, двенадцать разбойников. Обе партии обменялись приветствиями. Вновь прибывшие окружили мнимого священника и стали ахами и охами выражать ему сочувствие, а затем они обратились ко мне и стали махать ножами и выть, словно волки. Это были истинные убийцы. Я решил, что пришел мой конец, и подбодрился, желая умереть с достоинством и мужественно. В это время один из разбойников скомандовал, и меня потащили прямо в кусты.
По узенькой тропинке мы приблизились к гроту, находившемуся на скале. Солнце уже садилось, и в пещере было бы темно, как в могиле, если бы она не освещалась двумя смоляными факелами, которые были воткнуты в ведра и ярко пылали.
Между факелами за грубым столом сидел какой-то странный человек. Все разбойники обращались с ним почтительно и раболепно. Я сразу догадался, что это не кто иной, как знаменитый разбойничий атаман, которого за его зверские деяния прозвали Эль-Кучилло.
Изуродованный мною человек был внесен в пещеру и посажен на бочку. Смотря на меня с ненавистью, он стал разговаривать с атаманом. Из их отрывистой беседы я понял, что мнимый священник был главным есаулом разбойничьей шайки, и что его обязанность, между прочим, заключалась в заманивании на погибель путешественников. Это негодяю, благодаря его ловкости и одежде священника, удавалось. Я обрадовался, что хорошенько разделался с этим лицемерным чудовищем. Но все же я боялся, что мне придется поплатиться своей жизнью, которая была так драгоценна для императора, армии и Франции.
Я смотрел в упор на Эль-Кучилло. Этот человек менее всего похож был на разбойника. Он был одет в добротный суконный сюртук и походил на почтенного отца семейства. Предметы, находившиеся в пещере, еще больше усиливали его сходство с мирным обывателем. На столе виднелись табакерка и книга в черном переплете. Такие книги употребляются обыкновенно в торговых домах… На полке, между двумя пороховыми бочками, лежало еще несколько таких книг, на столе валялись листики бумаги, исписанные стихами. Пока я рассматривал все это, атаман слушал доклад своего помощника. Выслушав до конца, он велел вынести калеку из пещеры, а я с тремя сторожившими меня разбойниками остался ожидать решения своей судьбы.
Атаман снова взял перо в руки и, постукав им себя по лбу, надул губы и глянул искоса на потолок пещеры.
Наконец, обращаясь ко мне, он сказал на чистом французском языке:
— По всей вероятности, вы не сможете подобрать рифму к слову «CoviIha»?
Я ответил, что, к сожалению, не могу помочь ему в этом, так как мое знакомство с испанским языком весьма незначительно.
— О, это богатый язык! — ответил атаман, — но он менее богат рифмами, чем немецкий и английский. Потому-то все наши лучшие произведения написаны белыми стихами. Белый стих — это великолепная форма. В нее можно вложить всякое содержание и для творчества открывается полный простор. Но что я вам толкую? Вы, гусар, по всей вероятности, мало интересуетесь подобными вопросами.
Я хотел ответить, что гусар нисколько не глупее партизан, и если партизаны могут сочинять стихи, то почему бы их не сочинять гусарам, но Эль-Кучилло прекратил разговор и снова углубился в свои недоконченные стихи. Помолчав некоторое время, он написал что-то, а потом бросил перо издал радостное восклицание и с пафосом продекламировал написанные им стихи. Державшие меня разбойники разразились одобрительными восклицаниями. Широкое лицо Эль-Кучилло покрылось румянцем, словно у молодой девушки, которая в первый раз в жизни услышала комплимент.
— Мы проводим длинные вечера, распевая баллады собственного сочинения, — пояснил он мне. — У меня есть стихотворное дарование, и я надеюсь, что когда-либо мой сборник будет отпечатан в типографии Мадрида. Однако, вернемся к делу. Позвольте узнать, как вас зовут?
— Этьен Жерар.
— Ваш чин?
— Полковник.
— Войсковая часть?
— Третий гусарский Конфланский полк.
— Вы молоды для такого чина.
— Я ему обязан многими опасными приключениями.
— О! мне тем более жалко вас, — сказал Эль-Кучилло, глуповато улыбаясь.
Я ничего не ответил на эти слова, а Эль-Кучилло начал перелистывать большую черную книгу, лежавшую перед ним, и сказал:
— Если не ошибаюсь, у нас в руках были лица из вашей части. Мы ведем реестры нашей деятельности… Ну, так и есть. Вот тут, под рубрикой двадцать четвертого июня… Скажите, у вас был молодой офицер по имени Субирон, эта кий высокий, тонкий юноша со светлыми волосами?
— Да, такой офицер у меня есть.
— Двадцать четвертого июня мы его похоронили.
— Бедный мальчик! — воскликнул я, — а как он умер?
— Мы его похоронили.
— Я понимаю, но отчего он умер?
— Вы не так меня поняли, полковник. Он умер потому, что мы его похоронили. До этого он был жив и здоров.
— Вы похоронили его живым?
Разбойник утвердительно кивнул головой.
Первый момент я стоял точно пораженный громом, не будучи в состоянии двигаться, но затем я бросился на Эль-Кучилло. Разумеется, я прикончил бы его, если бы мне не помешали стоявшие рядом со мной три негодяя. Они оттащили меня от своего атамана, повалили на пол и крепко связали веревками по рукам и ногам.
— Подлая собака! — закричал я атаману, — если бы ты попался когда-нибудь под мою саблю, я бы тебя проучил.
Я вам скажу, друзья, что умею при случае ругаться. Сделав четырнадцать кампаний, не мудрено выучиться разным словам, и всеми этими словами я ругал разбойника. Но он не обращал на мою ругань никакого внимания. Спокойно сидя за столом, постукивая себя по лбу ручкой пера и поглядывая в потолок, он, очевидно, выдумывал новые стихи.
— Гороховый шут! — воскликнул я, — сидит тут и пишет свои дурацкие стихи. Впрочем, вам, вероятно, уже недолго придется ломать себе голову над своими глупыми рифмами.
Когда я произнес эти слова, он мигом вскочил со стула. О, если бы вы могли видеть его в эту минуту! Это отвратительное чудовище, торговавшее убийством и пыткой так же, как лавочник торгует орехами, оказалось уязвимым. У него было свое больное место. Он побледнел и весь задрожал от душившего его бешенства.
— Очень хорошо, полковник, — воскликнул он, задыхаясь, — вы сказали, что я пишу плохие стихи — и с меня этого довольно. У вас, по вашим словам, была замечательная карьера. Я теперь позабочусь о том, чтобы эта карьера имела не менее замечательный конец. Полковник третьего гусарского полка, Этьен Жерар, умрет так, как никто не умирал.
— Это — ваше дело, — ответил я, — но я прошу об одном. Не пишите пожалуйста по поводу моей смерти стихов…
Эль-Кучилло еще больше взбесился, но ничего не ответил и приказал разбойникам вывести меня из пещеры.
Когда меня вытащили из пещеры, было уже совсем темно. На небе виднелся месяц, ярко освещавший землю. Разбойники собрали кучу сухих хвойных сучьев и развели большой костер. Огонь они развели не для того, разумеется, чтобы греться, потому что ночь была и без того теплая. Над огнем висел огромный медный котел, а в желтом свете костра были хорошо видны рожи лежавших и сидевших кругом разбойников. Очевидно, они готовили себе ужин.
Разбойники положили меня под дерево а сами отошли шага на два. Я не знал, как мне выпутаться из этого дела. В течение всей моей жизни я бывал в таком отчаянном положении не более десяти раз, но все же, в конце концов, находил выход. И на этот раз я старался ободрить себя.
— Будь мужествен! Будь мужествен, мой храбрый мальчик! Тебя сделали полковником в двадцать восемь лет не потому только, что ты хорошо танцуешь котильон. Ты — избранный человек, Этьен, ты участвовал в двухстах битвах и остался цел. Останешься ты цел и теперь.
Оглядываясь по сторонам, я стал напряженно думать о том, как бы мне спастись. Вдруг ужас сковал все мои члены.
В противоположном конце лощинки я заметил большую сосну. Всмотревшись в нее я увидал, что к ней привязана пара прекрасных верховых сапог, прибитых к дереву и висящих подметками вверх. Я сначала удивился, а потом понял, что это не одни сапоги, а человеческие ноги. Теперь я сообразил для чего злодеи развели под деревом костер. На сосне висел труп Видаля и, очевидно, такая же участь ожидала и меня. Теперь я пожалел о том, что так резко говорил с Эль-Кучилло. Было бы разумнее держать себя вежливее с этим грубияном, но теперь уже поздно думать об этом. Пробка откупорена и надо пить вино.
Они предали такой мучительной смерти безобидного комиссариатского чиновника. Чего же ожидать мне после того, как я сломал спину их есаулу? Мучительная смерть была для меня совершенно неизбежна, и я утешил себя тем, что поступил хорошо, выказав открыто свое презрение злодею Кучилло.
Я лежал связанный под деревом, думая о многочисленных девушках, которые будут оплакивать мою смерть, и о бедной старушке матери. Подумал я также и о том, что император и мой полк понесут невознаградимую потерю. Эта мысль была для меня так ужасна, что я — не стыжусь признаться в этом — стал проливать слезы: мне было жалко тех людей, которые будут огорчены моей преждевременной кончиной.
Но, скорбя об этом, я не переставал наблюдать за всем происходящим и не терял надежды спастись. Не такой я человек, чтобы умереть, как корова на бойне, покорно ожидающая минуты, когда ее треснут обухом. Я начал пробовать связывавшие меня по ногам и по рукам веревки. Делая едва заметные движения, я ослаблял свои узы. В то же время я осматривался по сторонам, ища благоприятного выхода из моего положения.
Взгляд мой остановился на лошади Видаля, одиноко бродившей по лесу в ожидании своего хозяина. Для меня стало очевидно следующее: гусар без лошади ничего не стоит. Лошадь — это половина гусара, а эта половина как-раз и ходила всего в тридцати ярдах от меня, мирно пощипывая траву. Это было мне на руку. Кроме того, я заметил, что по крутой тропинке лошадь можно было вести только в поводу и очень медленно, но зато с другой стороны местность была более открыта и, следуя в этом направлении, можно было выбраться на отлогую долину.