Джеку не было и четырех лет, когда умерла его мать. Ему казалось, что он помнит ее, но, возможно, ее образ, не был реальным воспоминанием, а лишь впечатлением от рассказов о ней Джанет. И все же он думал, что действительно сохранил ее образ в воспоминаниях о событиях раннего детства, – большая, нежная, темная фигура в черном с белым платком или шалью на плечах. Ему казалось, что он помнит особый аромат, который витал в складках ее платья, похожий на запах лаванды из старого сундука, где Джанет хранила постельное белье. Это воспоминание о матери, возможно, было всего лишь образом, сложившимся из рассказов о ней, но, как уже было сказано, ему казалось, что это было реальное, живое воспоминание. Не всегда можно сказать, где в этих разрозненных фрагментах воспоминаний раннего детства заканчивается фантазия и начинается память.
Джеку казалось, что та же самая фигура присутствовала в памяти о том времени, когда он, маленький мальчик, упал со ступенек и разбил подбородок. Ему казалось, что это она утешала его, напевая, пока скребла ножом хрустящую половинку яблока и кормила его мякотью. Джанет говорила, что он упал только через год после смерти матери, но ему казалось, что несчастный случай связан именно с присутствием матери, он чувствовал, что, возможно, Джанет ошибается, а его собственные воспоминания о таком незначительном событии верны.
Он часто думал о своей матери, как и всякий сирота, ощущая, как ему ее недостает, и ему казалось, что, если бы она была жива, он бы очень любил ее, а жизнь его была бы намного приятнее.
Джанет часто рассказывала о ней. По ее рассказам выходило, что его бабушка взяла в семью его мать маленькой девочкой и воспитывала вместе со своей собственной дочерью, которая теперь стала леди Арабеллой Саттон. Джанет говорила, что она была скорее компаньонкой, чем горничной. Из таких давних историй, которые дети с таким удовольствием слушают, Джек чаще всего просил Джанет рассказывать ему о большой семейной ссоре, которая произошла, когда его отец сказал остальным, что он и Энн Типтон собираются пожениться. Джанет, по мере того, как проходили годы, все больше и больше приукрашивала эту историю, воображение подсказывало ей новые детали.
– В самом деле, – могла она сказать, – вы бы видели, как он стоял перед вашей бабушкой, такой важный, скрестив руки на груди. «Баллистер, мадам, – говорит он, – может жениться, на ком захочет».
Джек не мог представить своего отца действующим лицом подобной сцены, а еще меньше поспешно скачущим в Саутгемптон, когда мать отправили домой из Грэмптон-Холла.
От людей он знал, что его отец был большим ученым. Викарий всегда был молчалив и озабочен, иногда погружен в книги, иногда что-то деловито строчил пером, по полу была разбросана куча бумаг, а парик сдвинут набок с гладкого круглого лба. Иногда он ходил взад-вперед по садовым дорожкам, сцепив руки за спиной, наклонив голову вперед и уставившись в землю. Он особенно любил ходить так, когда обдумывал план какой-нибудь новой брошюры. Джек не мог себе представить, что человек, так поглощенный своими книгами и исследованиями, мог оказаться героем любовного романа. К тому же он всегда казался Джеку очень, очень старым. Трудно было представить романтический эпизод в этой увядшей, сухой жизни.
До приезда в Сталбридж Джанет была одной из приживалок у других Баллистеров.
– Это благородные люди, – иногда говорила она, – и держат головы высоко, как сам герцог Ньюкасл. – Иногда она говорила Джеку, что, если бы его отец не настроил против себя всю свою семью, он мог бы стать епископом, как знать. – Я приехала в Сталбридж только ради твоей матери, бедняжки, – сказала она. – Но она любила меня, а я любила ее, вот я и приехала.
Джек почти не помнил то время, когда отец не учил его латыни и греческому. Одним из его первых воспоминаний было то, как его, совсем маленького мальчика, отец учил греческому алфавиту. Он почти ничего не знал, кроме двух языков, и вряд ли его отец считал, что стоит изучать что-то еще. Джек однажды нечаянно услышал, как викарий говорил старому сэру Томасу Хардингу: «Сэр, я сделаю из мальчика лучшего ученого в Англии». Эти слова запечатлелись в памяти Джека, как иногда в детстве запоминаются обрывки разговоров. Однако этому обещанию не суждено было сбыться, потому что викарий умер, когда Джеку было всего четырнадцать, и, оставшись без надзора, он в последние два года в Саутгемптоне ни разу не был в школе, не заучивал по шесть слов за урок, не прочитал ни одной страницы по-гречески или по-латыни, за исключением одного-двух раз, когда мистер Стетсон из любопытства заставил его прочитать несколько отрывков по-гречески.
Отец Джека никогда не говорил с ним ни о матери, ни о других родственниках. Его дядя Типтон приезжал из Саутгемптона незадолго до смерти отца, и это был единственный раз, когда Джек видел кого-то из своих родных.
Осенью, незадолго до того, как отец Джека умер, к дому викария подъехал посыльный верхом на лошади, в больших сапогах, в зеленой с алым ливрее, и передал пакет Джанет, которая вскоре принесла его викарию, который сидел в обшарпанном кабинете с деревянными панелями и писал посреди разбросанных кругом бумаг. Викарий сунул перо в рот и взял пакет, а Джек наблюдал, как он сломал большую красную печать и начал читать письмо, время от времени хмурясь, то ли от усилия прочесть написанные слова, то ли от смысла самих слов. Кончив читать, он отложил письмо в сторону и продолжил писать с того места, на котором его прервали. Посыльный, привезший письмо, ушел не сразу. Джек то и дело слышал звяканье его уздечки или шпор, а время от времени – звуки его насвистывания, пока он нежился на теплом солнечном свете снаружи. Затем послышался разговор – голоса Джанет и посыльного, – и вскоре в кабинет вошла экономка, чтобы сказать, что посыльный хочет знать, когда он сможет получить ответ. Викарий поднял глаза с тем озадаченным видом, который всегда появлялся у него, когда его прерывали.
– Эх! – сказал он. – Эх! Ну что тут сказать? Ответ? Какой ответ? – затем, вспомнив: – Ах, да, ответа не будет. Вы можете сказать ему, что никакого ответа не будет.
И посыльный вскоре с топотом ускакал туда, откуда приехал.
Письмо лежало там, где его оставил викарий, до следующего полудня, и Джек, движимый любопытством, сумел прочитать часть его. Оно было от его двоюродной бабушки леди Дины Уэлбек. Она писала, что очень больна, что просит викария навестить ее перед смертью, и что все должно быть прощено. Викарий не поехал, то ли потому, что больше не думал о послании, то ли потому, что не захотел возобновлять переписку со своей семьей. Письмо лежало до тех пор, пока викарий не оторвал от него длинную полоску, чтобы зажечь свечу в соседней комнате, а на следующий день исписанный лист исчез.
Через некоторое время после смерти леди Дины Уэлбек в дом викария было доставлено еще одно сообщение, длинное и объемистое. Викарий прочел его, но никак не отреагировал. Потом пришло еще одно письмо и еще одно. Последнее письмо викарий даже не открывал несколько дней. Он был очень занят работой над брошюрой, и письмо валялось на письменном столе, пока однажды утром Джанет не сунула его викарию в руку.
– Эх! – сказал он, как бы внезапно увидев мир вокруг. – Что это такое! Что это?
Он взял письмо и рассмотрел его.
– Ну, это письмо должно было быть передано мне три дня назад, – сказал он.
– Так оно и было, хозяин, – отозвалась Джанет, – но вы его не читали.
– Разве? – сказал отец Джека, а затем сломал печать и прочитал письмо. Но по-прежнему никак не отреагировал.
Без сомнения, семья викария давно бы вернула его в свое лоно, если бы он этого захотел. За прошедшие девятнадцать лет он сильно отдалился от них. За это время вся враждебность – по крайней мере, со стороны семьи – исчезла. Между викарием и его братом сэром Генри не было никакой близости, но и никакой вражды, они едва были знакомы.
Некоторые из писем были написаны сэром Генри, и после того, как они остались без ответа, баронет отправил в Сталбридж грэмптонского адвоката. Адвокат и викарий долго сидели взаперти, и когда они наконец вышли из кабинета, викарий был очень зол. Это был единственный раз, когда Джек видел его таким.
– Они могут оставить все себе! – говорил он громким голосом. – Они могут оставить все себе! Я же сказал, что ничего этого не хочу. Все, чего я хочу от них, – чтобы они оставили меня в покое, как я их оставил. Я уже сказал, что мне не нужны ни их деньги, ни что-либо из того, что им принадлежит. Они могут оставить все себе.
Джек высунулся из верхнего окна на солнечный свет, глядя вниз на их головы. Их голоса доносились до него очень отчетливо.
– Но, сэр, – сказал адвокат, – разве вы не заботитесь о благополучии собственного сына?
– Сэр, – ответил викарий все так же громко, – я полагаю, это не ваше дело. Я сам позабочусь о благополучии своего сына. Я говорю вам, любезный, что те, кто послал вас, могут оставить все деньги себе. Мне от них ничего не нужно, и мой сын ничего от них не возьмет.
– Но, сэр, – сказал адвокат, – вы забываете, что деньги были оставлены вам лично. Принимая их, вы ничего не отнимаете у своих родственников. Они не были оставлены вашему брату, это не подарок от него или от кого другого, они не принадлежат никому, кроме вас. Ваша семья даже не может получить их от вас без судебного разбирательства, и вы не можете не забрать их.
– Я могу не забирать их, – воскликнул викарий.
– Сэр, сэр! – сказал адвокат. – Прошу вас, успокойтесь, сэр. Пожалуйста, подойдите к делу разумно. Вот эти деньги…
– Не желаю больше ничего слушать, – воскликнул викарий, – только повторяю вам, что не возьму ни фартинга.
Тут адвокат вышел из себя.
– Сэр, – сказал он, – должен сказать вам, что вы самый неразумный человек, какого я когда-либо встречал.
Викарий выпрямился во весь рост.
– Сэр, – сказал он, – вы забываетесь и не помните, с кем говорите. Вы забываете, кто я, сэр. Вы можете думать обо мне все, что вам заблагорассудится, но вы не можете высказывать свое мнение обо мне. Кто вы такой, любезный, чтобы так разговаривать с Джеймсом Баллистером?