Желание, высказанное батюшкой в письме к доктору Ботлеру, было в точности исполнено: мне дали учителя фехтования, как другим воспитанникам гораздо старше меня, и я сделал быстрые успехи в этом искусстве; что касается гимнастики, то самые трудные в ней упражнения ничего не значат в сравнении с работами, которые я сто раз исполнял на своем бриге. Поэтому я с первого дня делал все, что делали другие, а на второй день и такие вещи, каких другие делать были не в состоянии.
Время шло для меня гораздо быстрее, чем я ожидал, я был смышлен и прилежен, и, кроме моего крутого, упрямого характера, меня не за что было хулить: зато по письмам моей доброй матушки я прекрасно видел, что известия, которые она получала обо мне из колледжа, были как нельзя более благоприятны.
Однако я с нетерпением ждал каникул. По мере того как приближалось время, когда я должен был уехать из Гарро, воспоминания о Уильямс-Хаузе все более оживлялись. Со дня на день я ждал Тома. Однажды утром, после занятий, я увидел, что у ворот остановилась наша дорожная карета. Я опрометью побежал к ней. Том вышел из нее не первым, а третьим: с ним приехали батюшка и матушка.
О, какая для меня это была счастливая минута! В жизни человека бывают два или три таких мгновения, когда он совершенно счастлив, и как ни коротки эти молнии, а от них уже довольно светло, чтобы любить жизнь.
Батюшка и матушка пошли вместе со мной к доктору Ботлеру. В моем присутствии он не хотел хвалить меня, но дал почувствовать матушке, что чрезвычайно доволен их сыном. Добрые мои родители были вне себя от радости.
Когда мы вышли оттуда, я увидел, что Роберт Пил разговаривает с Томом. Том был, по-видимому, в восхищении от того, что Роберт ему рассказывал. Пил пришел проститься со мной, потому что он тоже уезжал на вакации домой. Надо сказать, что его ко мне отношение со времени истории с Полом ни на минуту не изменялось.
При первом удобном случае Том отвел батюшку в сторону, и, возвратившись ко мне, батюшка меня обнял и пробормотал сквозь зубы: «Да, да, из него выйдет человек!» Матушка тоже хотела знать, что это такое, но батюшка мигнул ей, чтобы она подождала и что после все узнает. По нежности, с которой она вечером меня обнимала, я видел ясно, что сэр Эдвард сдержал слово.
Батюшка и матушка предлагали мне съездить на неделю в Лондон, но мне так хотелось поскорее увидеть Уильямс-Хауз, что я просил их ехать прямо в Дербишир. Желание мое было исполнено, и уже на другой день мы пустились в путь.
Не умею выразить, какое сильное и сладкое впечатление произвели на меня после этой первой разлуки объекты, знакомые с самого младенчества: цепь холмов, отделяющая Чешир от Ливерпуля; тополиная аллея, ведущая к нашему замку, в которой каждое дерево, колеблемое ветром, казалось, приветствовало меня; дворовая собака, которая чуть не оборвала цепь, бросаясь из конуры, чтобы приласкаться ко мне; миссис Денисон, которая спросила меня по-ирландски, не забыл ли я ее; мой птичник, по-прежнему наполненный добровольными пленниками; добрый Сандерс, который, больше по доброй воле, чем по обязанности, вышел навстречу молодому господину. Я обрадовался даже доктору и Робинсону, хоть прежде ненавидел их за то, что, как я уже говорил, меня отсылали спать, как только они приходили.
В замке все было по-прежнему. Каждая вещица стояла на старом своем месте: батюшкино кресло у камина, матушкино – у окна, ломберный стол – в углу направо от дверей. Каждый из них во время моего отсутствия продолжал вести жизнь спокойную и счастливую, которая должна была по гладкой и ровной дороге довести его до могилы. Один только я переменил путь свой и доверчивым веселым взором обозревал новый горизонт.
Прежде всего я отправился к озеру. Батюшка и Том остались позади, а я пустился со всех ног, чтобы на целую минуту раньше увидеть мой любезный бриг. Он по-прежнему красиво покачивался на старом месте: прекрасный флаг его развевался по ветру, шлюпка стояла, причаленная в бухте. Я лег в высокую траву, наполненную дятловиной и другими цветками, и плакал от радости.
Батюшка и Том пришли, мы сели в шлюпку и поплыли к бригу. Палуба была накануне вычищена и натерта воском: ясно, что в моем водном дворце меня ждали. Том зарядил пушку и выстрелил. Это был призывный сигнал экипажу.
Минут через десять все наши шестеро матросов были уже на бриге.
Теории судоходства я не забыл, а упражнения в гимнастике сделали меня еще сильнее. Не было ни одной работы, которой бы я не исполнил быстрее и отважнее лучшего из наших матросов. Батюшка и радовался, и боялся, видя мою ловкость и проворство, Том хлопал в ладоши, матушка, которая тоже пришла и смотрела на нас с берега, беспрестанно отворачивалась.
Позвонили к обеду. По случаю моего приезда к нам собрались все наши знакомые. Доктор и Робинсон ждали нас на крыльце. Оба расспрашивали о моих успехах и, казалось, были очень довольны, узнав, что за год я так многому научился. Сразу же после обеда мы с Томом пошли стрелять в цель. Вечер по-прежнему оставался исключительно в распоряжении матушки.
С самых первых дней жизнь моя здесь приняла прежнее течение: я везде занял свое прежнее место и через неделю год, проведенный в школе, казался мне уже сном.
О, прекрасные, светлые дни юности! Как скоро они проходят и какие неизгладимые воспоминания оставляют на всю жизнь! Сколько важных событий, случившихся впоследствии, совершенно изгладились из моей памяти, а между тем я помню все подробности вакаций и времени, проведенного в школе, дней, наполненных трудами, дружбой, забавами и любовью, дней, в которые мы не понимаем, отчего бы и вся жизнь не могла протечь точно таким же образом…
Пять лет, которые я провел в школе, пронеслись как один день, когда я смотрю назад, мне кажется, будто они озарены были совсем не тем солнцем, как остальная моя жизнь, – какие несчастия не терпел я впоследствии, я благодарю Бога за мои юношеские года, я был счастливым ребенком.
Мне пошел уже восемнадцатый год. В конце августа батюшка и матушка, по обыкновению, приехали за мной, но в этот раз они объявили мне, что я навсегда должен проститься с Гарро. Прежде я с удовольствием помышлял об этой минуте, но тут испугался.
Я простился с доктором и товарищами, с которыми, впрочем, никогда не жил в большой дружбе. Единственным моим приятелем был Роберт Пил: но он уже с год назад перешел из колледжа в Оксфордский университет.
Вернувшись в Уильямс-Хауз, я принялся за прежние занятия, но на этот раз батюшка и матушка как будто удалялись от них, даже Том, хоть он и не отставал от меня, по-видимому, лишился прежней своей веселости. Я не понимал, что это значило, но общая печаль подействовала и на меня. Однажды утром, когда мы пили чай, Джордж принес пакет, запечатанный большой красной печатью с гербом. Матушка поставила на стол чашку, которую уже поднесла было ко рту. Батюшка взял письмо, пробормотав: «Ага!» – как делал обыкновенно, когда в нем боролись два противоречивых чувства, потом перевернул его несколько раз в руках и, не решаясь распечатать, сказал мне: «На, Джон, это касается тебя». Я распечатал пакет и нашел в нем патент на чин мичмана с назначением на стоящий в Плимуте корабль «Трезубец» под командой капитана Стенбау.
Наступила наконец давно желанная мною минута! Но когда я увидел, что матушка отвернулась, чтобы скрыть слезы, когда услышал, что батюшка насвистывает «Правь, Британия», когда сам Том произнес не слишком твердым голосом: «Ну, батюшка, ваше благородие, теперь уже и взаправду», – я ощутил такое потрясение, что выронил пакет из рук и, бросившись к ногам матушки, со слезами схватил ее руку.
Батюшка поднял пакет, перечитал раза три или четыре письмо, чтобы дать пройти этому первому взрыву чувств. Потом, когда ему показалось, что уже довольно слез, которые, впрочем, и сам в душе ощущал, но называл слабостью, он встал, кашлянул, прошел раза три по комнате, покачал головой и сказал, остановившись против меня:
– Полно, Джон, ты уже не ребенок.
При этих словах я почувствовал, что руки матушки теснее обвили мою шею, как будто безмолвно противясь необходимой разлуке, и я продолжал стоять на коленях перед ней.
С минуту все молчали. Потом цепь, которая меня удерживала у ног матушки, понемногу ослабла, и я встал.
– Когда же ему ехать? – спросила матушка.
– Тринадцатого сентября он должен быть на корабле, а сегодня первое, шесть дней мы еще можем пробыть здесь, а седьмого отправимся в дорогу.
– А я с вами поеду? – спросила робко матушка.
– О да, да! – вскричал я. – Я хочу расстаться с вами как можно позже.
– Спасибо, спасибо тебе, мой милый, мой добрый Джон, – сказала матушка с невыразимой признательностью, – ты наградил меня этими словами за все, что я для тебя вынесла.
В назначенный день мы отправились в путь все вместе: батюшка, матушка, Том и я.
Глава VIII
Чтобы выехать из Уильямс-Хауза как можно позже, батюшка выделил на дорогу всего шесть дней, и потому мы оставили Лондон по левую руку и проехали в Плимут прямо через графства Уорвик, Глостер и Соммерсет, утром пятого дня мы были уже в Девоншире, а часов в пять вечера – у подошвы горы Эджком, лежащей на запад от плимутской бухты. Батюшка предложил нам пойти пешком, сказав кучеру, в каком трактире мы остановимся, карета поехала по большой дороге, а мы пошли по тропинке, чтобы подняться на вершину горы. Я вел батюшку, матушка шла сзади, опираясь на руку Тома. Я шел тихо, бесконечная печаль, которая, казалось, перетекала из матушкиного сердца, не давала покоя и моему. Взгляд мой был устремлен на развалившуюся башню, которая будто росла по мере нашего приближения, как вдруг, опустив глаза к основанию, я вскрикнул от удивления и восторга. Передо мной было море.
Море, то есть образ неизмеримости и бесконечности; море, вечное зеркало, которого ничто не может ни разбить, ни помрачить; неприкосновенная поверхность, которая с самого создания мира остается все той же, между тем как земля, старея, подобно человеку, покрывается попеременно шумом и молчанием, жатвами и пустынями, городами и развалинами; море, которое я видел в первый раз в жизни и которое, подобно кокетке, являлось мне в самое благоприятное время, тогда как, трепеща от любви, оно как бы протягивает золотистые волны свои к солнцу, которое закатывается.