– Нет, – сказал Али, – сын мой поедет со мной в Кардики, а потом, через неделю, может ехать куда ему угодно, я дам ему казначейский пропуск и капитанский конвой, но пусть сын мой посмотрит, как Али через шестьдесят шесть лет исполняет обещание, которое дал матери на смертном одре ее. Эх! Попались они мне, гнусные твари! – вскричал он вдруг, схватившись за свой топор с силой и живостью молодого человека. – Теперь они в моих руках, и я истреблю, истерзаю их всех до последнего!
– Но, – отвечал я, – ты, говорят, недавно уверял французского консула, что раскаиваешься в прежних своих жестокостях и вперед намерен быть милостивым.
– Тогда гром гремел, – отвечал Али.
Глава XXXIII
Желание паши было приказанием, и поскольку ему пора уже было ехать, то мы сошли на первый двор. Как только мы появились, один цыган бросился с крыши, закричав:
– На мою голову несчастие моего господина!
Я вскрикнул и с ужасом оглянулся, думая, что этот несчастный упал не нарочно, но Али вывел меня из заблуждения: это был невольник, который решился пожертвовать собой за своего господина!
Али послал пажей спросить, до смерти ли убился цыган. Он только переломил себе обе ноги, но был еще жив. Али назначил ему до смерти по два апара в день и продолжал путь, ни разу уже не вспомнив об изувеченном.
На втором дворе стояла коляска паши, Али не сел, а лег в нее. У ног его сидел маленький негр и поддерживал чубук наргиле. Мне подвели прекрасного коня в богатой сбруе из золота и бархата. Паша передал его мне взамен моих подарков.
Татары верхами составляли авангард, албанцы шли по обеим сторонам коляски, дели и турки замыкали шествие, и мы проехали таким образом через всю Янину. На половине пути от дворца до ворот была глубокая колея, один грек, который шел подле коляски, бросился в это углубление и завалил его своим телом, чтобы пашу не тряхнуло. Я думал, что он поскользнулся, и бросился было к нему на помощь, но два албанца удержали меня, и колесо прокатилось по его груди. Я был уверен, что его раздавило, но он вскочил, крича:
– Слава и долголетие нашему повелителю, великому Али!
И великий Али велел выдавать ему, как и его товарищу цыгану, по оке[13] хлеба в день.
У ворот красовалась новая выставка голов. Одна из них была, как видно, недавно отрублена, и кровь медленно капала на плечо женщины, которая сидела у подножия столба. Эта несчастная была почти нагая и прикрывалась только своими длинными волосами, она сидела, положив лицо на колени, а руки на голову. У ног ее лежали два ребенка, по-видимому близнецы. Несмотря на шум нашего поезда, она даже не взглянула на нас, так глубока была ее горесть, так чужд был ей весь мир. Али посмотрел на нее с совершенным равнодушием, как будто на суку с щенятами.
Мы поехали сначала в Либаово: там жила Хаиница, с нетерпением ожидая дня мести. Мы остановились во дворе. От траура уже не осталось и следа, комнаты, которые были в день смерти ее сына обтянуты черным, снова блистали великолепием, и Хаиница жила пышно, как в те дни, когда еще была счастливой матерью.
По случаю нашего прибытия был дан богатый пир, за обедом Хаиница с братом поделились: Али взял на свою долю мужчин, Хаинице достались женщины, потом мы отправились в Хендрию.
Хендрия расположена на вершине скалы, как орлиное гнездо, она выстроена на правом берегу Келидна и господствует над всей Дринополийской долиной. С высоких зубчатых стен ее виднелся весь Кардики, и его беленькие домики посреди темно-зеленых маслин казались стаей лебедей, которая, утомившись воздушным путешествием, спустилась на скалу.
Али остановился там, ожидая добычи, как хищная птица на маковке дерева, туда призвал он на свой кровавый суд злополучное племя, которое уже две тысячи пятьсот лет жило посреди скал Акрокеруанских. В самый день нашего прибытия герольды прошли через долину Дринополийскую и взобрались в Кардики, им поручено было объявить от имени паши всепрощение и приказать всем жителям мужского пола, с десяти до восьмидесяти лет, явиться в Хендрию, где его светлость правитель Албании сам заверит их в безопасности лиц и имущества кардикиотов.
Между тем, несмотря на клятву Али, в которой он свидетельствовал всем, что есть святого, сердца несчастных жителей Кардики исполнились трепетным беспокойством. По щедрости обещаний они догадывались, что Али не собирается сдерживать свое слово. Сам Али-Тибелин сомневался, что они ему поверили. Он велел раскинуть на самой высокой башне намет, снести туда подушек и, сидя там, как орел на вершине скалы, устремил взоры на город, ждал с нетерпением и мял в руках свои жемчужные четки. Наконец он вскрикнул от радости, завидев голову колонны, которая выступала из ворот. Хотя он звал одних мужчин, однако же с ними были и женщины, им не хотелось расставаться с родными, потому что все, и мужчины, и женщины, предчувствовали какое-нибудь ужасное бедствие. Шагах в тысяче от города эти люди, которые две тысячи пятьсот лет никем не были побеждены, положили наземь свое оружие и вместе с тем отпустили своих жен и детей, как будто чувствуя, что уже не в состоянии защищать их. Хотя Али был далеко от них, однако же видел, точнее угадывал, их отчаяние, он не боялся уже, что они ускользнут из его рук, и с этой минуты лицо его приняло выражение спокойствия и ясности, которое придавало ему красоту, необыкновенную даже на Востоке. Солдаты погнали женщин и детей, как стадо овец, назад в осиротевший город и заперли за собой ворота, как двери тюрьмы.
Али жадно следовал взглядом за этой длинной колонной, которая приближалась к нему, извиваясь по изгибам рытвины, и своими вышитыми золотом платьями блестела на солнце, как змея чешуями. Чем ближе подходила колонна, тем более лицо Али принимало выражение удивительной кротости. Старался ли он обмануть их или радость при виде наступающей мести придавала лицу его такое обаятельное выражение? Этого не мог решить человек, который видел его в первый раз, но так оно было, и, не привыкнув еще к глубокому восточному притворству, я думал, что паша оставил убийственные намерения, с которыми отправился в путь. Наконец, видя, что голова колонны кардикиотов уже приближается к крепости, он пошел к ним навстречу до самых ворот, за ним следовали Омер, ревностный, безответный исполнитель всех его велений, и четыре тысячи солдат в блестящем вооружении. Старшие из кардикиотов выступили вперед и, кланяясь до земли, просили помилования себе, женам, детям, городу, называли Али-Тибелина своим повелителем, отцом и просили пощады именем его детей, жен, матери. Али как будто хотел дать мне полный урок в ужасной восточной фальши, по поводу которой Макиавелли говорил, что политике можно научиться только в Константинополе: слезы навернулись у него на глаза, он милостиво поднял просителей, называл их братьями, детьми, возлюбленными своей памяти, взгляд его погружался в толпу, и он узнавал там прежних своих товарищей и в битвах и в забавах, подзывал их к себе, ласкал, пожимал им руки, расспрашивал, какие старики с тех пор умерли, у кого родились дети. Одним он обещал места, другим содержание, третьим пенсии, четвертым чины, нескольких молодых людей из знатных фамилий назначил в янинскую школу, потом отпустил их как бы нехотя, но снова подозвал, как будто не мог расстаться с ними, и наконец, в заключение этой странной, жестокой комедии, сказал, чтобы они шли в ближний караван-сарай, прибавив, что он сам вслед за ними туда будет и начнет исполнять свои обещания.
Кардикиоты, упокоенные неожиданными ласками паши и его милостивыми уверениями, пошли в караван-сарай, выстроенный на равнине недалеко от стен крепости. Али смотрел им вслед, по мере их удаления лицо его принимало выражение смертельной свирепости, потом, когда они, робкие, безоружные, вошли в караван-сарай, Али вскрикнул от радости, захлопал в ладоши, велел подать паланкин, сел и верные валахи понесли его с горы на равнину, а он в своем нетерпении понуждал их, как лошадей. Внизу приготовлен был своего рода трон: высокий экипаж, в котором лежал матрас, покрытый бархатом и золотой парчой; он сел, и стражи, не зная, куда он ведет их, понеслись за ним в галоп. Подъехав к караван-сараю, Али остановился, поднялся на своих подушках, окинул взором всю внутренность караван-сарая, где кардикиоты были заперты, как стадо, ожидающее мясника, потом, ударив по лошадям, он два раза обскакал вокруг всей стены, страшнее, неумолимее Ахиллеса перед Троей, и, уверившись, что ни один из них вырваться не может, вскочил на ноги, взвел курок своего карабина, закричал: «Бей!» – и выстрелил наудачу в толпу, подавая сигнал убийства.
Выстрел раздался, один из толпы упал, и дым легким облачком взвился к небу. Но стражи стояли неподвижно, в первый раз ослушиваясь повелений своего господина, а несчастные кардикиоты, поняв наконец, какой жребий паша сулил им, взволновались в стенах.
Али подумал, что верные чоадары не слыхали или не поняли его приказания, и повторил громовым голосом: «Врас! Врас!» (Бей, бей). Но откликом на это был один только трепетный стон заключенных, а стражи, побросав оружие, объявили через своего начальника, что магометане не могут обагрить рук кровью магометан. Али поглядел на Омера с таким удивлением, что тот испугался и, как безумный, побежал по рядам стражей, повторяя приказание паши, но никто не повиновался, и, напротив, многие голоса произнесли слово «помилование»!
Али с ужасным взглядом махнул рукой, чтобы они ушли, чоадары повиновались, оставив оружие свое на месте. Паша подозвал к себе черных христиан, которые были у него в службе и которых называли таким образом оттого, что они носили короткие мантии темного цвета. Они медленно подошли и заняли места стражей. Али вскричал: «Вам, храбрые латинцы, предоставляю честь истребить врагов вашей религии, разите во имя креста! Бей, бей!»
Долгое молчание последовало за этими словами, потом послышался глухой ропот, подобный гулу волн морских, наконец раздался один голос, но громкий, твердый, без малейшего признака страха. Командир вспомогательного корпуса сказал: