ной, далеко, от ужаса все во мне оцепенело, и вдруг я попал в какой‑то вязкий черный туман. Я барахтался в нем, как в паутине, но туман обволакивал меня все сильнее и сильнее. Я начал задыхаться и тут… проснулся. Сердце мое бешено колотилось, в висках стучало, а в комнате стояла тишина. Я долго лежал, успокаиваясь и вспоминая этот дурацкий сон и почему‑то Ваську Воробьева. Мы жили раньше в одном дворе, и он, самый старший, пугал нас, малых ребятишек, рассказами о страшных кошмарных чудовищах, которые вот–вот спустятся с неба и будут, как вампиры, пожирать людей. Ложась вечером спать, я забивался в постель, под одеяло, долго лежал там без сна, вспоминая Васькины рассказы, и мысленно молил и приказывал этим чудовищам, чтобы они умчались куда‑нибудь подальше от Земли, куда‑нибудь за миллиарды и миллиарды парсек, и уж если они никак не могут не двигаться к нам, то пусть тогда двигаются как можно медленнее, ну, хотя бы по миллиметру в год, наивные детские переживания впечатлительного мальчика…»
Роман прервал чтение и уставился невидящими глазами в черноту за окном. Что ж, подумал он. Пишет он довольно‑таки красиво. В особенности, про горы. В поэтичности ему никак не откажешь. И с чего это он ударился в фантастику? Писал бы уж лучше какие‑нибудь рассказы, или стихи, как Пушкин, например. Впрочем, ладно, это к делу не относится. Что там у нас дальше?
Он перевернул лист и вдруг поймал себя на том, что читать ему больше не хочется. Не было у него больше такого желания. Даже наоборот, ему вдруг захотелось зашвырнуть куда‑нибудь подальше все эти дневники и рукописи, выключить свет и преспокойненько лечь в постель, а завтра утром также преспокойненько встать и неторопливо, с достоинством, как подобает добропорядочному гражданину и отцу семейства, озабоченному твердым заработком, пойти на работу. И пусть оно все валится к чертям собачьим, пусть оно все валится куда‑нибудь в тартарары… Кстати, полковник совсем ничего не сказал о работе. Выходить мне завтра или дома оставаться? Непонятно. Пожалуй, все‑таки пойду. Высплюсь хорошенько и пойду. Перед невидящим взором Романа, словно бы в горячечном бреду, промелькнуло на мгновение виноватое лицо полковника, укоризненно качавшего головой.
— Ну и что? — пробормотал Роман сквозь стиснутые зубы. — Чего вы на самом деле от меня хотели? Чтобы я костьми лег? Умер за правое дело, так сказать?.. Пришли тут, понимаешь, наболтали в три короба всякой ерунды и исчезли. Борись, мол. А как борись, и сами толком не знают. Я — тем более… Документы эти. Ты, мол, гетор, ты должен знать. Тоже мне, аргумент — гетор.
Роман порывисто пересел на диван и, закрыв глаза и запрокинув на спинку голову, стал прислушиваться к тому, что творилось внутри него. На первый взгляд все вроде было как и прежде: в голове — традиционный сумбур неподконтрольных мыслей, в теле — какая‑то непонятная, то ли физическая, то ли психическая усталость, в капризном желудке — едва заметное ощущение тяжести, и никаких сверхъестественных способностей. Тем не менее где‑то там, внутри, на самом дне взбаламученного сознания (он инстинктивно ощущал это) притаилось нечто, уже частично знакомое ему, то, что он совсем недавно окрестил ангелом–хранителем, и это нечто все никак не поддавалось логическому анализу. Романа это злило ужасно. Он стискивал зубы, упорно, не открывая глаз, пытался сосредоточиться, но что‑то все время мешало ему, что‑то его отвлекало все время. И тут он наконец понял — что. Жара. В комнате стояла невероятная, чудовищная, почти невыносимая жара. Роман вдруг с каким‑то паническим удивлением обнаружил, что по лицу его и спине его, будто весенние ручьи, текут щекочущие струйки горячего пота, намокшая рубашка неприятно прилипает к телу, а на одном из листков дневника Вадима Синицына постепенно тает, темнея, влажный след от его руки. Он посмотрел на настенный термометр и ужаснулся. Сорок три градуса по Цельсию. Бог ты мой! Этого же не может быть! Ведь ночь же… Недоумевая, он попытался было логически поразмыслить над причинами этого странного феномена, и тут совершенно неожиданно, как обрыв гитарной струны, звучавшая до этого момента тихая мелодия оборвалась резко, и вместо нее, заполняя комнату, раздался громкий, похожий на звуки электросварки или шипение раскаленного масла на сковородке шелестящий треск. Роман вздрогнул от неожиданности и начисто забыл о жаре. Подойдя к приемнику, он принялся машинально крутить ручки настройки, щелкать каналами, пытаясь поймать хоть какую‑нибудь передачу, однако все эти его усилия оказались тщетными. На всех каналах было одно и то же — сплошной, однообразный, шелестящий треск. «Сломался он, что ли, — подумал Роман, по–прежнему недоумевая. — Или, может, антенна отошла? Посмотреть, что ли?» Однако смотреть, а тем более соваться за приемник, где как пить дать давно уже все заросло паутиной и пылью и где, как он помнил, в спутанном клубке проводов сам черт не разберется, не было ни малейшего желания, и он, пожав с сожалением плечами, выключил аппарат, после чего, сам не понимая, зачем он это делает — ведь собирался же спать, включил проигрыватель и завел пластинку с «Патетической» Бетховена. Когда фортепианные звуки зазвучали в комнате, Роман двинулся к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха, и в этот самый момент совершенно неожиданно и непонятно где — то ли на улице, то ли за стеной, у соседей, — раздался жуткий нечеловеческий вопль.
Потом было временное помутнение, провал полнейший, потому что когда Роман снова пришел в себя, он обнаружил, что находится уже не в комнате, а в коридоре, перед дверью, стоит и трясущимися руками пытается открыть замок, беспрерывно, как заклинание, повторяя: «У вас нет иного выбора… У вас нет иного выбора…»
За дверью, на лестничной клетке, стоял майор Дмитрий Херманн. Он стоял как статуя, неподвижно и безмолвно, бледноватый чахоточный свет желтого флакона освещал его могучую фигуру, и совершенно невозможно было разобрать выражение его глаз, так как крутые надбровные дуги и низкий витой чуб майора отбрасывали на скуластое, словно высеченное из гранита лицо серые тени. Роман отшатнулся от него как от призрака, а Херманн, шагнув навстречу и переступив порог, как‑то в одно мгновение оказался рядом с ним, взял за руку и спросил ровным голосом:
— С вами все в порядке?
— Да… В порядке, — ответил Роман с секундным опозданием. — Со мной все в порядке. А разве…
— Значит, это не у вас, — перебил Херманн. Он снова вышел на лестничную клетку, постоял там некоторое время, вырисовываясь в светлом прямоугольнике дверей темным силуэтом, потом шагнул в сторону, куда‑то вправо, и исчез за пределами видимости. Минуты через полторы до Романа донеслось бряцанье каких‑то металлических предметов — не то ключей, не то гвоздей. Подумав, Роман выдвинулся из коридора и быстро огляделся. Херманн, согнувшись, стоял перед дверью соседней квартиры и сосредоточенно ковырялся в замке.
— Не отвечают, — пояснил он, не оборачиваясь. — Чья это квартира? Впрочем, это не имеет значения.
— Красиных, — ответил все же Роман. — Вряд ли там кто‑нибудь сейчас есть. Они вроде уезжать собирались. Хотя Николай Васильевич, возможно, и дома.
Херманн ничем не отреагировал на эти слова, но так как он по–прежнему продолжал орудовать над замком, было очевидно, что информация Романа его ничуть не удовлетворила.
Наконец в замке что‑то дважды с натугой провернулось, майор тотчас же удовлетворенно выпрямился, бросил, все так же не оборачиваясь, Роману: «Оставайтесь здесь», — и, отворив дверь, исчез за ней. Минуты две в квартире Красиных было тихо и темно и не было сквозь дверной проем заметно какого‑либо движения, потом там вспыхнула яркая электрическая лампа и спокойный голос Херманна негромко произнес:
— Роман Васильевич, пожалуйста, можете войти.
Как во сне, Роман послушно переступил порог и, следуя за маячившей перед ним спиной майора, минуя длинный коридор, в конце которого стоял огромный холодильник «Ятрань», а на стене висели роскошные оленьи рога, вошел в зал. Посередине зала, на ковре, в луже густеющей крови, лежало чудовищно изуродованное, опутанное собственными внутренностями тело пожилого мужчины, узнать которого было теперь практически невозможно. Разве что по одежде. И тем не менее Роман узнал этого человека. Это был его сосед — Красин Николай Васильевич.
«ДНЕВНИК ВАДИМА СИНИЦЫНА
4 мая. 1984 год.
Проклятый сон преследует меня. Я стал раздражительным и неуживчивым, растерял почти всех своих друзей, невеста бросила меня, а с работы, где все за глаза стали называть меня снобом, пришлось уволиться. Смешно, наверное, обо всем этом говорить, но это действительно так. И мне не до шуток. Каждый божий день я с ужасом ожидаю наступления ночи, того момента, когда нужно будет ложиться в постель. Пытаясь избавиться от этого кошмара, я уже перепробовал все возможные средства: лекарства, снотворное, тяжелый труд, пытался изменить распорядок дня — спать днем, а ночью бодрствовать, — но все это, увы, не принесло успеха. Стоит мне только закрыть глаза — и неважно, когда это, днем или ночью — как тотчас же чудовищный сон овладевает мной, повторяясь каждый раз в мельчайших подробностях и заставляя меня цепенеть от ужаса. Он привел меня к черте безумия, к той роковой черте, за которой начинается беспросветное помешательство, когда тело, переставая подчиняться рассудку, превращается в ни на что не реагирующий, равнодушный ко всему на свете кусочек аморфного вещества. О, как это страшно! О, как страшен этот жуткий финал! И как избежать его, я не знаю, не знаю…
13 июня. 1984 год.
Уже пятый год, как жизнь моя для меня не жизнь, а сущий ад. Лишь стоит мне только заснуть, как неизменный черный туман сразу же обволакивает меня и душит, душит, душит. Я стал пугливым и нервным, я стал панически бояться темных подворотен и темных комнат, я превратился в забитое трепещущее животное. В теперешнем моем состоянии меня ничего не стоит напугать резким хлопком или резким криком, или другим каким неожиданным громким звуком. Что со мной происходит — я не знаю, когда это все закончится и закончится ли — я тоже не знаю. Я мог бы, конечно, взять веревку и разом избавиться от этого бесконечного кошмара, но надежда, та самая надежда, которая, говорят, умирает последней, удерживает меня пока что от этого постыдного, быть может, опрометчивого шага. Она, я чувствую это, притаилась где‑то там, в глубине моего сознания, она все еще жива, она все еще не дает мне окончательно пасть духом…