Неторопливо поскрипывали сапоги переводчика комендатуры Боля – фольксдойче из Поволжья. Переводчик остановился, посмотрел в окно веранды: сквозь мутные, расчерченные деревянными ромбами стекла виднелось вдали серое море. День был пасмурным. По пустынной улице под шумящей мятущейся листвой шел патруль.
Художник Борис Сергеевич проводил взглядом солдат и унтер-офицера, неторопливо шагавших посреди мостовой: оттопыренные локти, слева, чуть ниже плеча черный ствол автомата. Чьи ноги только не ступали по этой земле, чьи ноги только не топтали ее!
Греки были первыми, они дали городу имя. Фео-до-си-я… Музыкальное имя – Фео!.. Переходящее в высокое «до», затем в нейтральное «си» и спадающее в тихое «я».
Шумели деревья, шумело море, растревоженное разогнавшимся от Новороссийска ветром.
Лучше всего пенные валы, стремительными рядами несущиеся к берегу, видны из развалин генуэзской крепости. Генуэзцы – торговцы и воины. Корабли, корабли… Блестящие шлемы, панцири, мускулистые ноги, звон оружия. Смуглые расчетливые купцы и их женщины в длинных платьях, скользящие по галереям крепости.
Роскошные волосы убраны в сетки, тонкие руки затянуты шелками Востока. Пальцы – нервы любви, средоточия ласки, унизаны кольцами. Лебединые шеи, тянущиеся к стрельчатым окнам – жемчугами. Что там – за морским горизонтом? Судьба? Пылкий любовник – молодой дворянин, воин, купец, пропитанный ароматами неведомых морей и далеких островов пряностей? Или старый ревнивец, хромающий от подагры, взгляд которого тускл и беспощаден?..
Шуршат по каменным плитам платья, шуршат над бухтой века…
Уже в развалинах крепость генуэзцев, и древнегреческий город охватила высокими стенами пиратская, рабовладельческая Кафа. Кафа! Это звучит, как боевой клич, как шипение змеи, как недоброе слово, как предупреждение. В турецком городе продают все и всех. Здесь жизнь и смерть то и дело пересекают путь друг другу…
Раздался стук. Борис Сергеевич вздрогнул, повернул голову, взглянул с балкончика вниз: комендант перебирал в углу его холсты.
«Ничего ты там не найдешь! Все – дрянь!» Лучшее давно распродано. И слава богу! Не достанется этому озверевшему потомку тевтонцев. Его предки вышли из дремучих лесов, стучали в ворота Рима, родили Гете, Шиллера, Баха, Бетховена, Канта, Гегеля, Маркса, Эйнштейна и еще многих и многих. А этот вместе с ордами своего фюрера жаждет вернуть мир к дикости.
Весь мир вокруг наш!
Мы возьмем все, потому что нам нравится все!
Непокорных затопчем!
Упрямых сожжем!
Строптивых задушим газом!
Гордых сломим!
Убежденным фанатикам – выстрел в затылок, два полена под мышки и в штабель. Полить керосином и сжечь. На костер! Дым человеческий, жаждавшее счастья, глупое тело, лети в небо, черной копотью развейся по ветру, пеплом своим удобряй землю…
– Вы скоро?! – послышался нарочито недовольный окрик Боля.
– Я же сказал, это не так просто! – также нарочито выразил свое недовольство Борис Сергеевич.
Затем с визгом выдернул старый гвоздь из рамы. Слегка захрустело стекло.
– Смотрите, осторожнее! – крикнул Боль. – Иначе господин комендант будет вам весьма неблагодарен!
– Ничего, переживу, – буркнул под нос художник и быстро вставил на место подлинника законченную перед самым приходом коменданта копию.
Снизу потянуло сигаретным дымом, стали слышны ровные неторопливые голоса, звяканье стекла, затем смех.
«Пьют, – подумал художник. – Тем лучше. Боль отвлечет эту сволочь». Вправил свою подделку в раму, примял края пальцами. Усмехнулся, вспоминая, как тренировался, копируя Айвазовского. Сложил инструменты, вздохнул тяжело, это были инструменты его сына. Где он теперь? Мальчик! На каком фронте?.. Если жив…
Он мог позволить себе такие мысли теперь, когда остался один. Совсем один… Жену два месяца назад застрелили во время облавы на базаре…
Как только очереди засвистели над головой, Борис Сергеевич схватил ее за руку и увлек наземь. Когда выстрелы отдалились, он сказал:
– Бежим, Нина.
Она даже не шевельнулась.
– Что с тобой?! – Он потряс жену за руку. Она застонала.
– Переверни меня на спину…
Лицо ее было спокойным, но в уголках губ мелко пузырилась кровь.
– Ты ранена! Куда?! Нина! Ниночка!
– Вот… – с трудом произнесла она. – Я вижу тебя… Коля… – Так звали их сына. – Боря, кажется, меня убили…
– Нет, Нина, нет! Ты с ума сошла! – Борис Сергеевич неистово тряс головой, а глаза были прикованы к темному пятну, быстро расползавшемуся слева на жакете.
Он сам обмыл и похоронил ее. Он смотрел на маленькое темное отверстие над белой грудью, над самой чертой от купальника и видел совсем другое. Видел, как она встает с постели, идет к окну: дикая ярко-желтая луна рвется вместе с ночной прохладой и запахами моря сквозь тонкие занавеси. Темный силуэт, очерченный серебристым контуром, застывает, руки взлетают вверх, дергают шторы, вздрагивает грудь… пробитая пулей… Счастье… пробитое пулей. Восторг, пригвожденный свинцом.
Одиночество. И офицер с мешками под глазами, в нечищеных сапогах, который не знает и не хочет знать его горя, его ненависти. Он хочет Айвазовского – этот волшебный уголок РУССКОГО Черного моря. Ну что ж, он его получит.
Три дня Борис Сергеевич трудился над картиной – больше не было времени. Ровно столько ему отвели на экспертизу. Он рисовал украдкой, прислушиваясь к шагам автоматчиков у входа, вздрагивал от шума моторов проезжавших мимо автомашин. Вживался в образ, в прошлое, в мир, где ажурная пена, где изредка за спиной проезжает экипаж… Зазвучит женский смех. Ухо ловит его, ждет. Вот ответ: вторящий ему мужской. В нем слышны готовность и призыв. Готовность пойти на все, ради… Так и должно быть. Улыбка трогает губы художника. Тайнопись пола…
Стихают вдали смех и цоканье копыт, сквозь тишину и зной, сквозь мысли настойчиво пробивается шум прибоя. Море. Быстрый прищуренный взгляд на холст, затем вдаль. О море, море. Какое ты разное.
Лижет песок волна. Не волна – рука мужчины, ласкающая плечо возлюбленной. Сомкнутые пальцы медленно повторяют изгиб ее тела.
Шлеп! Маленькая волна-котенок, сделав короткий прыжок, падает на брюшко, разочарованно, недоуменно оглядывается, ища бантик на веревочке, которым ее поманили…
Волна-труженик, волна-крот. Словно пальцы, загибает свой гребень перед обрывом и роет, роет…
Поднялся ветер. О, здесь уже не до лирики, не до неги. Набычили лбы волны-сорванцы, несутся оравой, шумят, упоенные простором и молодой силой, толкаются плечами, бьют купальщиков в животы…
Километровые молнии встают над горами в черной ночи. Не знающая пощады стихия, битва! Безумные кони, грохот оружия, рев, стоны, вой, дрожь земли. Жизнь и смерть. Все в один клубок…
Зеленая стылость. Обрывки пенных кружев. Бесконечное зеленое бутылочное море. Осеннее, зимнее море…
Мыс вдали в дымке. Облако над горой. Уф, жарко. Пора возвращаться, устал, ломит виски, тело одеревенело от напряжения. Да, не забыть распорядиться, чтобы увеличили подвоз воды в город. Трудно Феодосии без воды.
Художник вздыхает, глядя на холст: море застыло в движенье. Начинает вытирать запачканные пальцы тряпкой. Вспоминается неожиданно давнее – Италия, Гоголь, Иванов, мучащийся над своим «Явлением Христа народу». Вспоминается, как чествовали его друзья, когда папа Григорий XVI решил приобрести его, Айвазовского, «Хаос» для галереи Ватикана…
– Ну что, долго еще?! – вновь окликает недовольный голос Боля. – Господин комендант устал ждать. Он начинает сомневаться, действительно ли вы являетесь таким первоклассным специалистом, каким я отрекомендовал вас. Хватит копаться! Поторопитесь! Господин комендант не ваш коллега и не оценит ваши глубокие раздумья, вздохи и позы. Он ценит свое время.
«Это – сигнал…»
– Сию минуту! – с торопливой угодливостью произносит художник. – Господин комендант хочет абсолютной гарантии, его не устроит, если в один прекрасный день выяснится, что я ошибся в спешке.
– Вы – шутник! То будет черный день. Для вас в первую очередь.
Негромкий короткий разговор на немецком языке.
– Ладно, работайте! Господин комендант подождет еще немного! Но побыстрее, времени нет!
«Ну вот и все», – Борис Сергеевич проводит пальцами по стеклу, словно приглаживая запоздало мазки там, где они могут выдать фальшь копии, встает со стула, спускается по крутой скрипучей лестнице.
Серые глаза, не отрываясь смотрят на него из-под лакированного козырька. Нервно напряженные ноздри, между приоткрытых губ желтые прокуренные зубы. Нога закинута за ногу, в правой руке покачивается стакан с коньяком, в левой – дымящаяся сигарета.
Боль тоже смотрит на него. Словно врач, помогающий впервые поднявшемуся после долгой болезни пациенту, незримо поддерживает его под локоть, контролирует естественность каждого шага, жеста.
Художник останавливается перед комендантом, протягивает картину. Тот не спеша берет ее, разглядывает. Потом обращает холодные глаза к художнику и что-то произносит по-немецки. И хотя Борис Сергеевич не знает языка, он понимает – его спросили: подтверждает ли он подлинность полотна.
– Можете не сомневаться, господин комендант. Это – подлинник, – отвечает он твердо.
Боль переводит, и комендант удовлетворенно кивает. Затем неторопливо расстегивает нагрудный карман френча и, вынув несколько смятых бумажек, кидает их на стол подле стеклянной фляги, в которой еще наполовину осталось коньяку, щелкает по ней ногтем и говорит что-то Болю.
– Коньяк он тоже оставляет вам. Выпейте за здоровье Айвазовского. А это, – переводчик небрежно машет зажатыми в руке перчатками в сторону денег, * – за услуги.
Комендант ухмыляется и встает. В проеме отворенной двери, за которой виден вытянувшийся перед начальством автоматчик, комендант застывает на миг и, обернувшись, пристально смотрит на художника. Борис Сергеевич кланяется.
Хлопает дверь.
Пропахший кровью подвал… Дикая луна над голым склоном горы. Холодные блики на черном лаке автомобиля, на касках солдат, стволах автоматов. Тишина, шум прибоя. Вечный шум. Рядом с вечной тишиной, ожидающей молодого человека и еще нескольких мужчин, стоящих рядом с ним на краю оврага.