Приключения Иоганна Мекленбургского — страница 128 из 211

– А что князь Телятевский – только на смотры холопов боевых с излишком приводит или в походы так же? Сколько он людей в ополчение привел?

Сконфузившийся дьяк пытается отговориться неведеньем, но Пожарский, усмехнувшись, говорит как рубит:

– А не было его в ополчении и вовсе!

– Эва как! Ладно, то дело прошлое, однако запомни, Дмитрий Тимофеевич: коли Телятевский, когда на Смоленск пойдем, в нетях скажется – останется без поместий, а если из войска сбежит, то и без головы. Попомни, мое слово твердое.

После смотра мы верхом мчимся в кремль, распугивая прохожих. Возок не спеша трясется за нами. Я в него садиться отказался наотрез, сказавшись, что помру от голода, если буду ехать в нем.

Поесть русскому царю – не такая простая задача. В основном потому, что одному садиться за стол совершенно невместно. Сесть со своими ближниками, как раньше, тоже нельзя, будет смертельная обида боярству. Боярская дума теперь для меня больше, чем семья. С ними я ем, хожу в баню, молюсь. Слава богу, хоть сплю один, хотя думцы, как правило, спят неподалеку, особенно днем. Дневной сон вообще статья особая. Пропустить его никак нельзя, на этом Лжедмитрий I и погорел. Впрочем, он, очевидно, манкировал многочисленными молебнами, в которых должен участвовать православный государь, и потому, стервец этакий, не уставал. Я же часто и густо к послеобеденному времени просто валюсь с ног. Подремать, впрочем, не всегда удается, поскольку времени катастрофически не хватает, и я, запершись в царской опочивальне, читаю отчеты, присланные из приказов, делая для себя пометки. Лучше всех из моих приближенных к этим обстоятельствам приспособился Вельяминов. Он стал моим кравчим и во время обеда следит, чтобы стольники своевременно подавали блюда, и лично обносит всех напитками. Он же подсказывает мне, кого из бояр и каким блюдом следует угостить, чтобы показать благоволение или, напротив, проигнорировать раздачей, дабы намекнуть на неудовольствие. Для меня это темный лес, и без Аникиты я тут как без рук, так что бывший шведский полоняник метит прямиком в ближние бояре.

Утолив голод, я, натянув на лицо благожелательную улыбку, наблюдаю за жрущими в три горла боярами и тихонько беседую со своим кравчим, потягивая из кубка напиток. Все уверены, что у меня там дорогое фряжское вино, каким я потчую своих бояр, но на самом деле там клюквенный морс. Припомнив, что многие из членов царской семьи страдали от цинги, я велел давать мне этот напиток. Сахар в России еще не изготавливают, так что вкус у моего напитка ужасно кислый. Но я понемногу отхлебываю из кубка, тренируясь держать улыбку, когда улыбаться не хочется совершенно.

– Государь, а что ты давеча о моем полку говорил? – вполголоса спрашивает Вельяминов, видя, что я сыт.

– Что слышал; велю твой регимент[75] развернуть в рейтарский полк из пяти эскадронов по две роты в сто человек в каждом. Командиров для эскадронов и рот сам выберешь, да мне потом доложишь. Наберешь из дворян, жильцов и детей боярских. Учить крепко, проверю…

– Слушаю, государь…

– Не перебивай; у тебя ведь не все из дворян и детей боярских?

– Нет, государь, есть и казаки, и из холопов боевых…

– Вот-вот. Напишешь список, да подашь Пожарскому. Я ему говорил, что их испоместить надобно, да к детям боярским приписать. Люди они испытанные и верные, таких беречь надо. Прочих же смотри так: у кого если поместья пропали или запустели, решай сам. Кому деньгами, кому новые выделить. Тех же, у кого, паче чаяния, все хорошо, тоже награди деньгами или припасом каким. Главное, чтобы мои люди знали, что я о них забочусь, и к службе ревностно относились. Внял ли?

– Все исполню, государь.

– Еще найдешь Анисима, да передашь ему, чтобы так же стрельцов набирал. Жалко, роду он худого, и нельзя его командиром стремянного полка сделать. Ну да не беда, чего-нибудь придумаем.

– Да чего тут думать, государь, мало ли у тебя бояр глупых да спесивых. Назначь любого полком этим командовать, а службы они все едино никто не знают, так что Анисим как ведал всем, так и будет.

– Не перемудрить бы… как он там, кстати, поживает?

– Да что тут перемудришь – сам, поди, ведаешь, государь, что Анисим такая хитрая сарынь[76], что любого вокруг пальца обведет, коли надо будет. А живут они, твоей милостью, хорошо. Авдотья раздобрела: видать, забрюхатела. Лавку он поставил, да торговлишкой какой-никакой занимается.

– Лавка – дело хорошее, главное, чтобы служба не страдала.

– А что служба? В лавке сидельцы сидят, торгуют. За ними Авдотья приглядывает, так что лавка службе не помеха. Иной раз даже помогает, поскольку за товаром разный народ приходит, и разговоры тоже ведет разные. А сидельцы с Дуней слушают, да Анисиму, когда что важное узнают, и говорят. Так что от лавки одна сплошная польза и никакой помехи.

– Ты его слова мне повторяешь, что ли? Ладно, а дочери его богоданные как?

– Все слава богу, государь: учатся, как ты велел. Марьюшка скучает по тебе шибко – бывает, плачет.

– Что поделаешь, я тоже скучаю, но если я ее во дворец возьму – сам понимаешь, слухи пойдут, что я невесть что тут творю с детьми малыми. Пусть так пока; а что, от Рюмина вестей нет?

– Покуда нет.

Рюмина я отослал с письмами в Стокгольм сразу после избрания меня на царство. В первом письме сообщал своему шурину – королю Густаву Адольфу – что, дескать, так, мол, и так, до того хорошо справился с твоим, разлюбезный брат мой и друг, поручением, что когда выяснилось, что принц Карл Филипп заболел, распропагандированные мною московиты потащили меня на царский трон вместо него. Уж как я упирался, а ничего не вышло, пришлось царствовать…

Вот будет номер, если королевский брат выздоровел! Однако бог не выдаст, а свинья не съест. Хочешь не хочешь, а отношения с Густавом Адольфом налаживать надо, поскольку Новгород занят шведскими войсками, и его надо возвратить. Лучше миром, потому что воевать на два фронта никак не получится. Оно и на один может не слишком хорошо получится, потому как сил для взятия Смоленска маловато. Одна надежда на то, что сейм, как всегда, денег королю Сигизмунду на войну не даст, а сам он без денег посполитого рушения, с одним кварцяным войском, много не навоюет. Второе письмо жене – принцессе Катарине. Плачусь в нем горькими слезами, что не могу приехать к счастью всей моей жизни – дорогой и любимой супруге. Так уж случилось, что дикие московиты, о коварстве которых любезной моему сердцу принцессе рассказывают разные прохиндеи вроде викария Глюка, прониклись таким уважением к шведскому королевскому дому, что не захотели никакого иного государя. Ну, а когда кандидатура вашего брата принца Карла Филиппа снялась по состоянию здоровья, выбрали его ближайших родственников, то есть меня и ваше прежде королевское высочество, а ныне царское величество. С чем, собственно, и поздравляю. Так что люблю, жду и надеюсь на скорую встречу. Помимо писем, с Рюминым отправился целый обоз подарков, в основном меха. Другая часть писем и подарков предназначена родне в Германии. Перво-наперво, разумеется, матушке герцогине Брауншвейг-Вольфенбютельской Кларе Марии. Порадуйтесь, матушка, каких высот достиг ваш непутевый сын – шутка ли, целый царь! Плюс к счастью называться матерью государя диких московитов (во всем равного императору!) вот вам, матушка, соболя, куницы, лисы и белки вдобавок к тем, что ранее присылал. А вы уж, будьте любезны, не обделяйте и дальше меня, многогрешного, заботами своими. То есть и за вотчинами приглядите, и Марту с дочкой не оставьте. Такого же рода письма и подарки – для тетки, герцогини Софии, и кузена-тезки, герцога Иоганна Альбрехта. Последнему, правда, поскромнее. Еще у Рюмина доверенность на получение моей законной ренты для закупки всяких крайне необходимых моему царскому величеству вещей. Список прилагается.

Ну и напоследок подарки и письма к померанской родне. Во-первых, забывать грех, а во-вторых, чтобы они не забывали…

– Дозволь слово молвить, государь! – подал голос Шереметев, оторвав меня от воспоминаний.

– Говори.

– Не вели казнить, великий государь, своего нерадивого холопа, – начал волынку боярин, – а только прошло уж и венчание твое на царствование, и миропомазание, а не приготовили мы тебе платно[77] для парадных выходов. Уже совестно мне и перед боярами и перед митрополитом, а что делать? Повели, государь, начать работу.

– Какое, к богу, платно, боярин? Посмотри вокруг: в великокняжеском дворце запустение, окна многие доселе досками забиты, а по иным горницам ветер гуляет. Крыши текут, и починить их некому! У царя крыша течет, ты понимаешь хоть, какой ужас в этом? Вот по глазам вижу, что не понимаешь! Я сейчас каждый грошик, каждую копеечку, каждую чешуечку[78] серебряную на войско откладываю! А ты говоришь – платно! Ты представляешь, сколько будут стоить парча да шитье золотое? Да ты, видать, хочешь по миру меня пустить, и царство мое!

– Дозволь и мне слово молвить, великий государь, – поднялся с другого конца Пожарский.

– Говори, князь Дмитрий Михайлович.

– Все мы знаем, государь, что ты скромен и, в отличие от многих иных, склонен не к излишествам греховным, а к сугубому воздержанию, и даже паче того – аскезе почти иноческой. И оттого не устаем денно и нощно благословлять господа нашего, пославшего нам столь благочестивого монарха. Однако мы есть третий Рим, и царю нашему без пышности и благолепия никак нельзя, ибо без того будет умаление царства твоего. Оттого говорю тебе, государь: послушай верных слуг твоих и не противься, когда мы о блеске твоего платья радеем. Нельзя русскому царю без того, а деньги… что же, деньги – дело наживное.

– Понял я тебя, Дмитрий Михайлович, и согласен с каждым твоим словом, но вот какая незадача, князь… Был я, как ты ведаешь, на богомолье, и так меня проповедь отца Авраамия проняла, что дал я обет господу нашему – не касаться жены, не пить вина и не носить парчи, затканной золотом, покуда не отобьем у безбожных латинян Смоленск. Так что с платном погодить придется.