шел к молодому хозяину.
— Не прерывай свою работу, — остановил его Луций, — я сам найду что нужно.
Молодой человек направился к одному из шкафчиков, которые, вперемежку с высокими наполненными свитками корзинами, стояли вдоль стен. Но не успел он сделать и нескольких шагов, как в библиотеку вбежала одна из рабынь Фульвии:
— Ты здесь, господин?… Мы ищем тебя по всему дому и саду. Госпожа приказала, чтобы ты немедленно шел к ней.
«Опять какая-нибудь история с Гаем!» — подумал с досадой Луций, направляясь к лестнице на второй этаж.
Он не ошибся: рабыня привела его в спальню Гая; тут, кроме нянек, хлопотали чуть ли не все служанки Фульвии. При входе старшего сына она трагическим жестом указала на кровать, где, уткнувшись в подушки, рыдал Гай.
— Не знаю, что делать с этим ребенком! Никак не хочет успокоиться. Поговори хоть ты с ним…
— Что с тобой, Гай? — спросил Луций, подходя к кровати брата. — Почему ты плачешь?
— Хочу сицилийца! — закричал малыш. — Это мой раб!.. Отец подарил его мне!.. Как смели его увести? Как смели убить мою собаку?… Хочу… чтобы этого… Мардония… — всхлипывал он, — распяли на кресте…
Луций посмотрел на мать. Она ответила ему беспомощным взглядом:
— Вот так с самого утра, с тех пор, как принесли его из ванны. Я уже ходила к отцу, просила его за этого раба, но он непреклонен. Непреклонен! — повторила Фульвия с жестом отчаяния. — Твердит, что теперь дисциплина особенно необходима. Как будто какая-то дисциплина важнее здоровья ребенка! Ну, пусть даже этот пастух-сицилиец провинился в чем-то ужасном…
— Ни в чем он не провинился! — перебил ее Луций. — Я видел мальчика. Горе его непритворно.
— Но говорят, что старший пастух…
— Старший пастух убил собаку мальчика.
— Но она первая набросилась на них…
— Не потому.
— А почему же? — подняла брови Фульвия.
Луций оглянулся на рабынь:
— Я не публичный оратор. Мне не нужна аудитория.
Фульвия жестом приказала рабыням выйти.
— Так почему же он убил эту отвратительную собаку?
— Потому что он вор. Из рассказа сицилийца — правда, совершенно бессвязного — я понял, что старший пастух похищал ягнят… вероятно, с целью продажи — это мое предположение, — а собака сицилийца его поймала.
Гай притих, прислушиваясь к разговору брата с матерью. При последних словах Луция он снова начал кричать:
— Хочу, чтобы старшего пастуха распяли!..
— О боги!.. — Фульвия прижала пальцы к вискам. — Я не в силах это вынести! Я сойду с ума!.. Неужели действительно ничего нельзя сделать с этим старшим пастухом?… Я уверена, что мальчишка-сицилиец колдун. Я поняла это, как только взглянула на него. Он околдовал отца, и тот купил его и совершенно ненужную собаку, околдовал Гая, теперь — тебя… Я требую, чтобы ты успокоил Гая или поговорил с отцом. Пусть он прикажет выпустить мальчишку, а этого Мардония… или как там его… бичевать. Иначе колдун погубит нас всех.
— Приведите сицилийца, — рыдал Гай, — а то я умру… Вот умру!.. Буду все плакать, плакать… и умру…
— Хорошо, я сделаю еще одну попытку… — Луций пошел было к двери и остановился: — Слышишь, Гай, я иду к отцу. Но только при условии, что ты сейчас же перестанешь плакать. Стыдно! Ты мужчина. Будущий воин. Возможно, что тебя изберут консулом![99] Но если править Республикой будут плаксы, Рим погибнет.
Гай озадаченно посмотрел на брата:
— Я еще маленький.
— Это не оправдание! — строго сказал Луций. — Каждый человек сначала маленький, а потом вырастает. И все его качества и привычки вырастают вместе с ним. Маленький трус и лгун делается большим трусом и лгуном, а из храбрых и стойких мальчиков вырастают герои. Я хотел бы, чтобы мой брат вырос героем, а не мямлей и плаксой.
— Да, — вздохнул Гай, садясь в постели, — я попробую.
— Тогда сейчас же встань, умойся и поешь.
Гай, кряхтя, слез с кровати.
— Прикажи няньке, мама. Пусть она умоет меня.
— Отлично, — сказал Луций. — В таком случае, я иду.
Спускаясь с лестницы, молодой Станиен улыбался: «Чудесная мысль — напугать отца колдовскими чарами! Голова его забита суевериями. Кажется, я нашел средство предотвратить глупую жестокость».
Старый Станиен сидел на кровати и, перегнувшись через свой живот, как через стенку, следил, как раб затягивал его голени ремнями (Станиен даже в деревне носил сенаторские башмаки с высокой шнуровкой в четыре ремня).
— Что там еще? — сердито спросил он, когда Луций заглянул в дверь.
— Я узнал сейчас нечто очень важное для нашей семьи. Но сообщить тебе это могу только наедине.
Сенатор встал, топнул ногой, потом — другой, пробуя, не туго ли затянуты ремни, и приказал рабу:
— Выйди!
Когда тот закрыл дверь, Луций с таинственным видом приблизился к отцу:
— Я узнал, что он колдун.
— Кто? Это раб? — изумился сенатор.
— Нет. Сицилиец.
— О-о? — Склонив голову набок, Станиен хитро прищурился: — С каких это пор ты стал верить россказням старух? Я уже слышал это от твоей матери.
Подражая Хризостому, Луций покачал головой:
— Нельзя пренебрегать подобными предупреждениями. А что, если мать оказалась прозорливее нас с тобой?… Не забудь, эти головорезы-гладиаторы рядом. Твоя несправедливость может возмутить наших рабов, и они присоединятся к ним. Мы будем одни перед многочисленными врагами… — Видя, что отец хочет возразить, он поспешно добавил: — Даже те, кто нам; предан, будут раздражены…
Старший Станиен возмущенно вздернул голову.
— Они сочтут несправедливым это наказание, — сказал Луций. — Какими-то путями им становится известным все, что у нас тут делается. А ты даже не захотел выслушать сицилийца, чтобы установить истину… Ты прав: я не верю в колдунов, но… я считаю, что в минуту опасности лучше быть суеверным, чем неосмотрительным.
Речь сына произвела на сенатора впечатление. Затрудняясь принять какое-нибудь решение, он глядел в пол и жевал губами. Казалось, он внимательно рассматривает мозаику под своими ногами.
Луций начал терять терпение.
— Н-не знаю, — промямлил наконец Станиен. — Если я отменю наказание, они сочтут это трусостью.
— Они сочтут это милосердием, отец.
— Милосердием?… Это очень опасно! Во всей истории Рима нет ни одного случая, чтобы человек, поддавшийся милосердию, не погиб. Сила — вот что помогло Риму стать властелином мира!
— А разве сила на твоей стороне? — спросил молодой Станиен.
— Ты забываешься! — вспыхнул сенатор.
— Нет, отец. Мы с тобой можем говорить откровенно. В Риме нас защищает твое звание, богатство, весь строй Республики. Здесь же мы одиноки. Рабов много, а нас только трое!.. Да-да, трое! Никто, кроме Хризостома, не станет защищать нас с оружием в руках.
— Возмутительные речи! — вскипел Станиен и, как всегда после вспышки, тут же обмяк: — Может быть, ты и прав… — Он снова пожевал губами. — Не знаю… Подумаю… Иди… И пошли ко мне Мардония. Я его заставлю рассказать мне истину!
— Опять Мардония?! Или ты хочешь погубить себя и всех нас? Разве он скажет тебе правду?
— Но-но! — вспылил Станиен. — Кто ты такой, чтобы учить меня?
— Я не учу тебя, отец…
— Ты всего-навсего мой сын! — не слушая Луция, кричал сенатор.
— Я умоляю тебя, отец, а не учу. Я умоляю тебя: пожалей хоть Гая, если не жалеешь меня и мать!
Толстяк отдувался, не в состоянии вымолвить ни слова. Луций поспешил воспользоваться этой невольной паузой:
— Если бы видел, как Гай плакал, требуя, чтобы ему вернули его раба — этого мальчишку, которого ты ему подарил!.. И как мужественно взял он себя в руки!.. — И Луций описал отцу сцену в детской.
Гней Станиен умиленно улыбнулся:
— Так он хочет стать достойным звания консула?… Ишь, маленький честолюбец!.. Ну хорошо… Не надо Мардония. Я все обдумаю сам.
— А что сказать Гаю? Может быть, ты хочешь его видеть, отец?
— Нет! — отрезал Станиен, испугавшись встречи со своим своевольным сынишкой. — Я должен сперва подумать. И вообще мне это надоело! — выкрикнул он, снова распаляясь. — Никогда еще наказание раба не вызывало в моем доме столько волнений! Довольно толковать об этом сицилийском мальчишке, у меня есть и другие заботы!
Луций, зная отца, понял, что ничего больше не добьется, и со вздохом вышел.
Глава 10. Пробуждение Долговязого
Долговязый проснулся от птичьего щебета и блеяния голодных овец. Высунул голову из шалаша… Что это? Мерещится ему или действительно нет ни одной овцы на пастбище?… Все загоны были заперты. Сбившись в кучи у выходов, овцы блеяли на разные голоса: одни — гневно, другие — печально, третьи — словно подпевая, чтобы не отстать от подруг. Больше всех бесились полугодовалые ягнята; стуча раздвоенными копытцами в тростниковые стены, они влезали друг на друга и подпрыгивали, в надежде очутиться по ту сторону загородки.
«Вот те на! — подумал Долговязый. — А где же хваленый сицилиец со своим псом?» Он бросился открывать ближайший загон. «Ну погоди же ты! — ворчал Долговязый, выпуская овец. — Я этого так не оставлю. Пусть только приедет старший пастух или вилик, я им расскажу о твоем усердии! Ну как я один переведу овец на новое пастбище?… Вместо того чтобы помочь мне убрать загоны да погрузить на лошадей плетенки и колья, он сбежал куда-то!.. Да еще — с собакой!»
Наконец он выпустил всех овец и унес наевшихся малышей в их загон. Лучшее время пастьбы — с рассвета до восхода солнца — уже прошло.
Овцы без всякого порядка разбрелись по лугу и щипали траву. Долговязый не мог представить себе, как один соберет их и погонит на водопой. Все теперь приходилось делать самому: и маток доить, и смотреть, чтобы сотня не ушла в лес, и молоко сливать и заквашивать. «Как это я раньше один управлялся!» — недоумевал он, отирая катившийся по лицу пот.
Уж солнце высоко поднялось, а Клеон все не возвращался. Залпом выпив кружку овечьего молока, Долговязый сунул за пазуху лепешку и, решив, что Клеона не дождешься, погнал овец на водопой к ручью.