Он любил вести длинные математические дискуссии с друзьями и студентами. Я вспоминаю одно наше «заседание» в Шотландском кафе с Мазуром и Банахом, продолжавшееся семнадцать часов подряд, когда мы прерывали нашу беседу лишь для того, чтобы перекусить. Более всего меня вдохновляло то, как он мог обсуждать математические вопросы, обосновывать их и находить доказательства в ходе таких бесед.
Поскольку дискуссии эти чаще всего проходили в соседних кафе или маленьких харчевнях, некоторые математики часто там же и обедали. Сейчас мне кажется, что еда там была так себе, но напитков было великое множество. У столов были белые мраморные поверхности, на которых можно было писать карандашом и, что не менее важно, с них было легко стирать надписи.
Проливался внезапный и непродолжительный поток речи, на столе писалась пара строчек, иногда слышался смех одного из собеседников, а затем наступало длительное молчание, во время которого мы пили кофе, уставившись друг на друга отсутствующим взглядом — вот так это обычно бывало. Должно быть, посетителей, сидевших за соседними столиками, озадачивало столь странное поведение. Однако именно такое упорство и умение сконцентрироваться являются самыми важными условиями истинно плодотворной работы в области математики.
Когда отдаешь много сил размышлению над какой-то одной задачей несколько часов подряд, это может вызвать сильную усталость, граничащую с полным упадком сил. Я сам никогда не испытывал полного упадка сил, хотя два или три раза за свою жизнь мне все же довелось почувствовать себя несколько «странно внутри». Однажды я усиленно размышлял над несколькими математическими построениями, переходя от одного к другому, но в то же время пытаясь сознательно удержать их всех в голове одновременно. Эта сосредоточенность и умственные усилия привели мои нервы в состояние сильнейшего стресса. Внезапно все вокруг пошло кругами, и я вынужден был остановиться.
Эти долгие собрания в кафе с Банахом, а чаще с Банахом и Мазуром были в своем роде уникальны. Сотрудничество наше разворачивалось с таким размахом, равного которому я уже нигде никогда не встречал, возможно только в Лос-Аламосе в годы войны.
Банах признался мне как-то, что еще с самой юности его особенно привлекал сам поиск доказательств, т. е. демонстрация предположений. В его подсознании была заложена способность отыскивать скрытые пути — отличительное свойство его особого дара.
Через год или два Банах перенес наши ежедневные заседания из Римского кафе в Шотландское кафе, что находилось как раз через улицу. Стоцек проводил там ежедневно пару часов, играя в шахматы с Никлиборцем за чашкой кофе. Другие математики, окружив их, давали непрошенные советы. Изредка там появлялись Куратовский и Штейнгауз. Обычно они посещали более изысканные места, славящиеся лучшей выпечкой во всей Польше.
Было трудно оказаться выносливее Банаха или «впитать» в себя больше, чем он во время этих заседаний. Мы обсуждали на них задачи, которые обычно прямо там же и ставились, и зачастую не находили решения даже после нескольких часов размышлений, а на следующий день Банах появлялся, держа в руках несколько маленьких листочков с основными пунктами доказательств, которые он успел закончить накануне. Если же они были не завершены или даже не совсем правильны, то Мазур, как правило, приводил их в более удовлетворительный вид.
Нет нужды говорить, что помимо этих математических дискуссий, мы подолгу разговаривали о науке вообще (особенно о физике и астрономии), университетских новостях, политике, положении дел в Польше, или, выражаясь одной из любимых фраз Джона фон Неймана, об «остальной части Вселенной». Тогда уже приобретала свои зловещие очертания тень грядущих событий, скорого возвышения Гитлера в Германии, и зарождалось смутное предчувствие мировой войны.
В юморе Банаха присутствовала ирония и время от времени слышались нотки пессимизма. В течение некоторого времени он был деканом факультета естественных наук, и ему приходилось посещать разного рода собрания. По возможности он всегда старался избегать эти мероприятия. Как-то он сказал мне: «Wiem gdzie nie bȩdȩ»[4], и по его тону было ясно, что он намеревался пропустить какое-нибудь скучное собрание.
Банах имел потрясающую способность к постановке задач, охватывающих целые разделы математических дисциплин, и его публикации лишь частично отражают его математические пристрастия. Его интересы в математике были гораздо разнообразнее, чем можно было себе представить по его опубликованным работам. Очень велико было его влияние на других математиков во Львове и в Польше. Он, без сомнения, является одной из выдающихся фигур этого примечательного периода между двумя войнами, во время которого было так много сделано в области математики.
У меня нет достоверных сведений о его жизни и работе на период от начала войны и до его преждевременной смерти осенью 1945 года. По обрывочной информации, полученной позднее, мы узнали, что во время немецкой оккупации он все еще оставался во Львове и претерпевал большие лишения. Выжив, чтобы увидеть поражение Германии, Банах умер в 1945 году от болезни легких, возможно от рака. Я часто видел, как он выкуривал по четыре-пять пачек сигарет в день.
В 1929 году Куратовский попросил меня принять участие в конгрессе математиков из славянских стран, который должен был пройти в Варшаве. Что мне особенно запомнилось, так это прием во дворце президиума Совета Министров и робость, которую я испытывал в окружении такого множества великих математиков, правительственных чиновников и влиятельных людей. Отчасти мне удалось побороть ее, когда другой математик, Ароншайн, который был на четыре-пять лет старше меня, обратился ко мне со словами: «Kolego (так обычно польские математики обращались друг к другу), давайте пройдем в другую комнату, там подают превосходные пирожные». (Сейчас Ароншайн — профессор Канзасского университета в Лоренсе.)
Львовское отделение Польского математического общества проводило заседания по субботам в вечернее время. Обычно в течение часа зачитывалось три или четыре небольших доклада, после чего участники собрания отправлялись в кафе, чтобы продолжить обсуждение там. Не раз я заранее объявлял о своей готовности сообщить о некоторых результатах своей работы на одном из ближайших собраний, хотя доказательство, над которым я работал, еще не было завершено. Это было самонадеянно, однако мне сопутствовала удача, потому что я всегда успевал закончить доказательство до своего выступления.
Мне было девятнадцать или двадцать лет, когда Стоцек попросил меня занять место секретаря Львовского отделения математического общества, обязанность которого состояла, главным образом, в рассылке извещений о предстоящих заседаниях и написании кратких аннотаций обсуждаемых вопросов для «Society’s Bulletin». Разумеется, между нашим отделением и другими отделениями в Кракове, Познани и Вильно велась активная переписка. Серьезные проблемы возникали в связи с намерением перенести административный центр общества из Кракова, старинного королевского города Польши, в столицу Варшаву, где, в конце концов, он и разместился.
Однажды из Кракова пришло письмо, ходатайствующее о поддержке Львовского отделения в этом вопросе. Я сказал Стоцеку, президенту нашего отделения: «Сегодня утром пришло важное письмо», и его ответ — «Спрячь его так, чтобы ни одна душа его не увидела» — нанес серьезный удар по моей юношеской наивности.
Второй конгресс, на котором я побывал, проходил в 1931 году в Вильно. Я поехал в Вильно поездом через Варшаву вместе со Стоцеком, Никлиборцем и еще одним или двумя математиками. Всю дорогу они что-то ели и пили, но когда я вытащил из кармана фляжку с бренди, Стоцек разразился смехом и сказал: «Это мама позаботилась на случай, если ему вдруг станет дурно!» Это заставило меня остро почувствовать, насколько молодо я выглядел в глазах других. В течение многих лет я был самым молодым среди своих друзей-математиков. И теперь мне грустно сознавать, что сейчас почти в любой из групп ученых я самый старый.
Вильно был изумительным городом. Отличаясь от других городов австрийской части Польши, он создавал определенно восточную атмосферу. Он казался мне экзотичным и куда более примитивным по сравнению с той частью Польши, где жил я. Улицы все еще были вымощены булыжником. Когда я приготовился принять ванну в номере отеля, оказалось, что из крана гигантской ванны не бежит вода. На мой звонок явился крепкий парень в русских сапогах с тремя большими ведрами горячей воды, которую нужно было вылить в ванну.
Я побывал в церкви св. Анны, той самой, что привела Наполеона, направлявшегося через Польшу в Москву, в такое восхищение, что тот захотел перевезти ее во Францию.
Это было мое первое и последнее посещение Вильно. Стоит отметить здесь, что один из самых выдающихся математиков Польши Антони Зигмунд занимал в Вильно должность профессора до Второй мировой войны. В 1940 году он уехал в Швецию, а оттуда в Соединенные Штаты. Сейчас он профессор Чикагского университета.
На конгрессе я докладывал о результатах нашей с Мазуром работы над геометрическими изометрическими преобразованиями банаховых пространств, показывающими, что последние являются линейными. Некоторые из введенных тогда нами дополнительных замечаний так и остались неопубликованными. Львовские математики вообще публиковали свои работы с какой-то неохотой. Был ли это какой-то психологический комплекс или напускное пренебрежение? Не знаю. Особенно это касалось Банаха, Мазура и меня самого, но, к примеру, не было свойственно Куратовскому.
Развитие математики исторически связано с конкретными центрами. Эти центры, большие или маленькие, формировались вокруг одной или небольшого числа личностей, а иногда рождались в результате работы нескольких людей — группы, внутри которой бурно развивалась математическая деятельность. Такая группа обладает чем-то большим, чем просто общностью интересов, ей свойственны определенное настроение и определенный характер как при выборе интересов, так и в методе мышления. Это может показаться странным в этимологическом смысле, поскольку математическое достижение, будь то новое определение или доказательство проблемы, кажется достижением сугубо личным, почти как музыкальное сочинение. Однако выбор опре