Поломался, поломался парень, но поехал.
Полтора месяца его там держали. Купали и в ногу какую-то дрянь вспрыскивали.
Наконец вернулся. Приехал.
Это ахнуть можно было от удивленья. Морда, конечно, черная. Лопнуть хочет. Глаза горят. Волосья дыбом стоят. И вся меланхолия пропала.
Раньше, бывало, этот человек мухи не тронет. А тут не успел приехать, в первый же день дворнику Федору морду набил. Зачем за сараем недоглядел – дрова раскрали.
Управдома тоже хотел за какую-то там мелочь застрелить из нагана. Жильцов всех раскидал, которые заступались.
Ну, видим, не узнать парня. Совершенно поправился. Починили человека. Отремонтировали капитально.
Пить даже начал от полноты здоровья. Девицу ни одну мимо себя не пропускал. Скандалов сколько с ним было – не сосчитать.
Крым – это форменная жемчужина, как человека обновляет!
Одно худо – хотят Серегу Пестрикова со службы снять. Потому прогуливать начал.
Великая вещь это здоровье!
Гибель человека
Кончено. Баста. Никакой жалости к людям не осталось в моем сердце.
Вчера еще, до шести часов вечера, сочувствовал и уважал людей, а нынче не могу, ребятишки. До последней точки докатилась людская неблагодарность.
Вчера, извольте видеть, за мою жалость к ближнему человеку отчаянно пострадал и, может, даже предстану перед народным судом в ближайшем будущем.
Баста. Зачерствело мое сердце. Пущай ближний больше на меня не рассчитывает.
А шел я вчера по улице. Иду я вчера по улице и вижу – народ будто стоит скопившись подле ворот. И кто-то отчаянно охает. И кто-то руками трясет и вообще, вижу, происшествие. Подхожу. Спрашиваю, об чем шум.
– Да вот, говорят, тут ногу сломал один гражданин. Идти теперь не может.
– Да уж, говорю, тут не до ходьбы.
Растолкал я публику, подхожу я ближе к месту действия. И вижу – какой-то человечишка действительно лежит на плитуаре. Морда у него отчаянно белая и нога в брюке сломана. И лежит он, сердечный друг, упершись башкой в самую тумбу, и бормочет:
– Мол, довольно склизко, граждане, извиняюсь. Шел и упал, конечно. Нога – вещь непрочная.
Сердце у меня горячее, жалости к людям много, и вообще не могу видеть гибель человека на улице.
– Братцы, говорю, да, может, он член союза. Надо же предпринять тем не менее.
И сам, конечно, бросаюсь в телефонную будку. Вызываю скорую помощь. Говорю: «Нога сломана у человека, поторопитесь по адресу».
Приезжает карета. В белых балахонах сходят оттеда четыре врача.
Разгоняют публику и укладывают пострадавшего человека на носилки.
Между прочим, вижу, этот человек совершенно не желает, чтобы его ложили на носилки. Пихает всех четырех врачей остатней здоровой ногой и до себя не допущает.
– Пошли вы, говорит, все четыре врача, туда-сюда.
Я, говорит, может, домой тороплюся.
И сам чуть, знаете, не плачет.
«Что, думаю, за смятение ума у человека?»
И вдруг произошло некоторое замешательство. И вдруг слышу – меня кличут.
– Это, говорят, дядя, ты вызывал карету скорой помощи?
– Я, говорю.
– Ну так, говорят, придется тебе через это отвечать по всей строгости революционных законов. Потому как зря карету вызывал – у гражданина искусственная нога обломилась.
Записали мою фамилию и отбыли.
И чтобы я после этого факта еще расстраивал свое благородное сердце – ни в жисть. Пущай убивают на моих глазах человека – нипочем не поверю. Потому – может, для киносъемки его убивают.
И вообще ничему не верю – время такое после войны невероятное.
Театр для себя
Время-то как быстро бежит! Недавно еще лето было, а теперь вроде как зима. Ходят в шубах. И в театрах зимние сезоны начались.
А интересно, какие убытки понесут театры в этом зимнем сезоне?
Летние убытки только-только сейчас подсчитываются. Летний сезончик не был выдающимся.
Которые товарищи актеры приезжают из провинции, те все зубами скрипят.
– Прямо, говорят, для себя играли – нема никакой публики. Или, может быть, зритель малокультурный, или другие какие причины, а только не идет. Зимой еще ничего – ходят, а летом – нив какую. Прямо хоть за ногу волоки зрителя!
А зритель, это верно, летом предпочитает легкие и недорогие увеселения – полежать брюхом вверх на солнышке, или выкупаться на шермака в речонке, или, наконец, нарвать полевых цветов и нюхать даром.
Вот какой пошел зритель. И с чего бы это он так?
В одном небольшом городе сущая срамота произошла на этой почве.
А приехала туда небольшая труппа. Начала, конечно, эта труппа сгоряча драму играть.
Играют драму, а публика не идет на драму.
Свернулась труппа и – назад.
Сунулся в этот город другой небольшой коллективчик. Администратор этого коллективчика говорит:
– Не такой это, товарищи, город, чтоб тут драму играть. Тут надо легкие, смешные штуки ставить.
Начали они ставить легкие штуки – опять не идет публика.
Три раза поставили. Рубля три с полтиной выручили – и поскорей из этого странного города.
Начались в актерских кругах брожения и разговоры, как и чем привлечь публику. И не пойдет ли эта публика, как вы думаете, на оперетту?
Рванулась туда оперетта. Поставили музыкальную оперетту с отчаянной пляской. Человек восемь пришло. А как пришло – неизвестно. Кассир клялся и божился, что ни одного билета не было продано.
Опереточный премьер сказал:
– В этот город циркачам только и ехать. Высокое искусство здесь ни к чему.
Дошли эти симпатичные слухи до цирка. Директор говорит:
– Надо ехать. Цирк – это самое демократическое искусство. Этому городу как раз угодим.
Поехали. Действительно, народ несколько погуще пришел. Прямо старожилы не запомнят такого количества – человек тридцать было на первом представлении. На втором чуть поменьше.
Подсчитал цирк убытки и – ходу.
А на вокзале, перед самой посадкой, произошла задержка. Несметная толпа собралась провожать циркачей. Тысяч восемь приперлось народу. Качали всех актеров и всех зверей. Верблюду челюсть вывихнули во время качки.
После делегация от текстильщиков и металлистов подошла к директору и стала нежно упрашивать:
– Нельзя ли, мол, по бесплатной цене тут же под открытым небом, на вольном воздухе, на перроне устроить небольшую цирковую программу из трех-четырех номерей?
Но тут, к сожалению, произошел третий звонок. Сели циркачи по вагонам, грустно развели руками и уехали.
Так никто и не узнал, отчего и почему самое демократическое искусство уехало тоже с убытком.
Народ малокультурный, что ли? Или, может быть, деньжонок нехватка? Ась?
Пушкин
Девяносто лет назад убили на дуэли Александра Сергеевича Пушкина.
Вся Россия, можно сказать, горюет и слезы льет в эту прискорбную годовщину. Но, между прочим, больше всех горюет и убивается Иван Федорович Головкин.
Этот милый человек при одном только слове – Пушкин – ужасно вздрагивает и глядит в пространство.
И как же ему, братцы, не глядеть в пространство, если обнаружилась такая, можно сказать, печальная сторона жизни гениального поэта.
Мы, конечно, начнем нашу повесть издалека, чтобы не оскорбить память знаменитого гения. Начнем примерно с 1921 года. Тогда будет все наглядней.
В 1921 году, в декабре месяце, приехал из армии в родной свой городок Иван Федорович Головкин.
А тут как раз нэп начался. Оживление. Булки стали выпекать. Торговлишка завязалась. Жизнь, одним словом, ключом забила.
А наш приятель Головкин, несмотря на это, ходит по городу безуспешно. Помещения не имеет. И спит по субботам у знакомых. На собачьей подстилке. В передней комнате.
Ну и, конечно, через это настроен скептически.
– Нэп, говорит, это форменная утопия. Полгода, говорит, не могу помещения отыскать.
В 1923 году Головкин все-таки словчился и нашел помещение. Или он въездные заплатил, или вообще фортуна к нему обернулась, но только нашел.
Комната маленькая. Два окна. Пол, конечно. Потолок. Это все есть. Ничего против не скажешь.
А очень любовно устроился там Головкин. На шпалеры разорился – оклеил. Гвозди, куда надо, приколотил, чтоб уютней выглядело. И живет, как падишах.
А время, конечно, идет. Вот уже восемьдесят седьмая годовщина ударяет со дня смерти нашего дорогого поэта Пушкина. Потом восемьдесят восьмая.
На восемьдесят девятой годовщине разговоры, конечно, поднялись в квартире. Пушкин, дескать. Писатель. Жил, дескать, в свое время в этом помещении. Осчастливил, дескать, жилплощадь своим нестерпимым гением. Не худо бы в силу этого какую ни на есть досточку приклеить с полным обозначением и в назидание потомству.
Иван Федорович Головкин тоже сдуру участие принял в этой дощечке на свою голову.
Только вдруг в квартире ропот происходит. Дамы мечутся. Кастрюльки чистят. Углы подметают.
Комиссия приходит из пяти человек. Помещение осматривает.
Увидела комиссия разную домашнюю требуху в квартире – кастрюли и пиджаки – и горько так вздохнула.
– Тут, говорит, когда-то Александр Сергеевич Пушкин жил. А тут наряду с этим форменное безобразие наблюдается. Вон метла стоит. Вон брюки висят – подтяжки по стенам развеваются. Ведь это же прямо оскорбительно для памяти гения!
Ну, одним словом, через три недели выселили всех жильцов из этого помещения.
Головкин, это верно, очень ругался. Крыл. Выражал свое особое мнение открыто, не боясь никаких последствий.
– Что ж, говорит, это такое? Ну, пущай он гений. Ну, пущай стишки сочинил: «Птичка прыгает на ветке». Но зачем же средних людей выселять? Это же утопия, если жильцов выселять.
Хотел Головкин в Пушкинский заповедник поехать – ругаться, но после занялся подыскиванием помещения.
Он и сейчас еще ищет. Осунулся, поседел. Требовательный такой стал. Все расспрашивает, кто да кто раньше жил в этом помещении. И не жил ли здесь, оборони создатель, Демьян Бедный или Мейерхольд. А если жил, то он, Головкин, и даром не возьмет такого помещения.