Приключения Оги Марча — страница 103 из 134

Может, Людовик Тринадцатый и вправду являлся дегенератом и проявлением вырождающегося феодализма, но Паславич любил его за то, что тот был французом. После ужина он не давал мне уйти к себе, пересказывая беседы Вольтера с Фридрихом Великим или Ларошфуко – с герцогиней де Лонгвиль, Дидро – с некой юной актрисой и Шамфора уж не знаю с кем. Мне Паславич нравился, но гостить у него бывало порой нелегко. Мне следовало играть с ним в бильярд, сопровождать его в клуб на Уругвайской набережной, выпивать, когда ему приходила охота, а делать это в дневные часы я не любил – слишком живо напоминало Акатлу и проведенное за бутылкой текилы время. Но мы садились и пили вино, и нас ласкало тысячью лучей медное солнце, пробиваясь сквозь зелень листвы, и вулкан сладко дремал, укутанный снегом. Я был гостем, а гостям надлежит ладить с хозяевами и им не перечить. Я платил ему, просвещая насчет футбола и бейсбола, рассказывая об игроках и командах Высшей лиги и всяком таком прочем.

Между тем я поправился и окреп, и тут возник Фрейзер и выяснилось, для чего он держал меня в резерве.

– Тебе, может быть, известно, что ГПУ вознамерилось уничтожить Старика, – сказал Фрейзер.

Об этом я знал. В газетах писали, что виллу Троцкого обстреляли из пулемета, а Паславич сообщил мне вдобавок множество других подробностей.

– Ну вот, – продолжил Фрейзер, – а сейчас сюда прибыл некто по кличке Скунс, большой чин в их тайной полиции. Прибыл, чтобы руководить операцией.

– Какой ужас! И что вы предпримете для его защиты?

– Ну, вилла, конечно, укрепляется, и телохранитель к нему приставлен, но оборонительные работы еще не окончены. Силами одних полицейских тут не обойтись. Сталину непременно нужно его убрать, поскольку он является совестью и знаменем всего революционного движения.

– Почему ты со мной заговорил об этом, Фрейзер?

– В том-то все и дело. Есть план, который сейчас обсуждается. Старик мог бы сбить со следа ГПУ, разъезжая по стране инкогнито.

– Как это «инкогнито»?

– Тайно, Марч, не под своей фамилией. Он должен изменить и внешность – сбрить усы и бороду, состричь шевелюру и выдавать себя за туриста.

Я счел эту идею довольно странной. Все равно как Ганди переодеть в принца Альберта. И разве может великий, обладающий таким влиянием человек столь унизиться? Однако, несмотря на все сложности, которые я предвидел, идея произвела впечатление.

– И кто это придумал? – спросил я.

– Ну, пока это еще на стадии обсуждения, – пробормотал Фрейзер, что на профессиональном жаргоне революционеров должно было означать «тебе этого знать не следует». – Но я доверяю тебе, Марч, иначе не предложил бы участвовать.

– Господи, и в каком же качестве?

И он пояснил:

– Если Старик будет перемещаться по стране инкогнито, как турист, осматривающий достопримечательности Мексики, ему понадобится племянник-американец.

– И ты хочешь предложить это мне?

– С ним будут ездить двое – ты и одна девушка, из наших, муж и жена. Согласен?

Я представил себе, как стану колесить по стране в компании этой знаменитости, а нас будут выслеживать шпики. Нет, мне это не по плечу.

– Только никаких шашней с девушкой, – предостерег Фрейзер.

– Да как ты можешь говорить такое! Я даже в мыслях этого не держу. Я и от прежней своей любовной истории еще не очухался!

– Я просто предупреждаю на всякий случай, потому что Старик – человек строгих моральных принципов.

Фрейзер произнес это с таким видом, словно и сам придерживался строгих моральных принципов. «Ну, мне-то можешь баки не заколачивать», – подумал я, а вслух сказал:

– Он все равно на это не пойдет. Бредовая идея.

– Решать будет не он, а ответственные за его охрану.

Я полагал, что, судя по всему, внешность Троцкого – его визитная карточка. Эта его голова. Да он скорее положит ее на плаху и претерпит все мыслимые муки, чем позволит коснуться ее ножницами. Святой мученик. Вспомнилась история об Иоанне Крестителе и Ироде. Надо спокойно обдумать, готов ли я сам стать мучеником. В России у Троцкого имеется враг, который с большой охотой удружил бы ему, избавив ото всех и всяческих мук. Удружил убийством. Смерть повергает в ничтожество и обрекает на забвение. Успех – удел живых. Голос мертвого слабеет и постепенно замирает. А памяти нет места на этой земле, где господствуют сила и власть. Будущее за теми, кто выжил, и справедливо то, что есть. Все эти соображения быстро, одно за другим, пронеслись в моем мозгу.

– Тебе придется иметь при себе оружие. Не боишься?

– Я? Конечно, нет! – ответил я. – Насчет оружия я спокоен.

Я думал, нет ли в моей голове какого-то изъяна, дырочек вроде как в дуршлаге, если я не могу отказаться. Может, мне льстит это предложение возможностью постранствовать бок о бок с великим человеком, помчаться с ним как ветер по горным дорогам. Машина летит вперед на бешеной скорости. Дикие звери в страхе разбегаются. Земля бежит под колесами. Грозная Вселенная вращается вокруг нас. А он молчит, погруженный в глубокие думы о судьбах наций и всей планеты. Мы услышим тихий зов отринутого нами мира, а за нами тайно, крадучись, последует интернациональный сброд – убийцы всех мастей, только и ждущие своего часа, чтобы схватить нас.

– Иной раз приходится лишь удивляться, почему желающие сказать миру слово правды не обеспечат сперва свою безопасность.

– Это вредная, никуда не годная точка зрения, – возразил Фрейзер.

– Негодная? Ну, это я так, просто в голову пришло.

– Но ты согласен или нет?

– Ты считаешь меня подходящей кандидатурой?

– Нам нужен типичный американец.

– Думаю, что смогу заниматься этим некоторое время, – произнес я. – Если только дело не затянется.

– Мы рассчитываем на пару-другую недель. Только чтобы оторваться от Скунса и его подручных.

Он ушел, а я остался в саду, где в траве шныряли ящерицы, а раскаленные от зноя стены украшала роскошная пестрая кайма из сидящих наверху птиц, где серые, словно вулканический пепел, мексиканские боги утверждали извечную силу и жизнестойкость природы. На втором этаже Паславич играл Шопена. Теперь я думал о том, как ужасно сдаться убеждающей силе другого, ощутить ужас и безнадежность жизни, повинуясь не собственным чувствам, а сторонней указке и разделяя тем самым чужое отчаяние. Из всех видов насилия это, возможно, наихудшее: быть не таким, каков ты есть, чувствовать то, что тебе навязывают. Без мощной симпатии к насильнику чувство твое обречено, все утонет в отчаянии и захлебнется кровью. На балкон вышел Паславич в синем махровом халате и кротко осведомился, не хочется ли мне выпить.

– Хорошо, – согласился я, смущенный и встревоженный задуманным планом.

Но план провалился, чему я был очень рад. Ведь я мучился и не спал ночами, воображая, как станем мы метаться из города в город, то карабкаясь на горные кручи, то преодолевая пески пустыни.

Старик наложил вето на всю затею, и мне захотелось послать ему приветственное письмо, выразив восхищение проницательностью ума, но потом я посчитал, что было бы неэтично лезть в его секретные политические дела. Можно только представить себе, как он разъярился, услышав это их предложение!

И тем не менее в своей слабости и невозможности противостоять чужому напору я усмотрел влияние Мексики и решил вернуться в Штаты. Паславич одолжил мне сотню песо, и я купил билет до Чикаго. Он был очень расстроен моим отъездом и многократно уверял по-французски, как сильно ему будет меня недоставать. Разумеется, я вторил ему подобными же уверениями. Человеком он был очень и очень неплохим. Таких еще поискать.

Глава 21

По пути из Мехико в Чикаго я сделал крюк – совершил еще одну, побочную, поездку. Из Сент-Луиса отправился в Пинкнивилль, чтобы после долгих лет разлуки повидаться с братом Джорджем. Он был теперь совсем взрослый – огромный неуклюжий верзила. Темные тени под глазами на белокожем лице свидетельствовали, что и он, на свой лад, вел борьбу, на которую обречен всякий отстаивающий право на жизнь. Все мы в свое время оставляем привычный круг и пускаемся в одинокое плавание, в путь, полный поражений в борьбе с самым страшным противником, с самим собой, в тайном противостоянии, протекающем у одних в уединении темного, как внутренность горы, чертога, а у других – в гулком полуподвале, как это было у Джорджи.

Но красоту свою он сохранил: ведь в детстве он был красивым ребенком. Рубашка по-прежнему небрежно пузырилась у него на спине, а голова с золотистым ежиком волос походила на мохнатый плод каштана. Я с гордостью видел, что крест свой он несет с достоинством. Его выучили на сапожника. Грохочущий автомат с его дисками и округлыми щетками он не освоил, шить обувь вручную тоже не смог, зато мастерски ставил набойки и менял подошвы. Работал он в подвальном помещении под террасой, достаточно просторной, поскольку дом находился в глубинке, которая могла уже считаться Югом и здания там строились по-южному – огромные, деревянные, покрытые белой штукатуркой. Пыльное оконце его подвала оплетал виноград, и свет здесь имел зеленоватый оттенок. Я застал его склонившимся над колодкой; во рту Джордж держал гвозди, которые по очереди вгонял в подметку.

– Джордж! – вскричал я, быстро оглядывая этого уже совершенно взрослого мужчину. Он сразу же узнал меня, вскочил – радостный, светлый – и, в точности как раньше, воскликнул гнусавым своим голосом:

– Привет, Ог! Привет, Ог!

Такие повторы слов обычно переходили у него в вопли, и я поспешил к нему, поскольку сам он навстречу мне не двинулся.

– Ну, как живешь, старичок? – Я притянул его к себе и положил голову ему на плечо.

Он был в синей рабочей спецовке, рослый, белый и чистый, за исключением рук. Глаза, нос и слабый рот его как будто смазанного недоразвитого лица остались прежними – глупо-простодушными. Меня тронула его незлобивость, абсолютное неумение оскорбляться на невнимание и помнить обиду: увидел меня – и уже счастлив!