Приключения Оги Марча — страница 130 из 134

Она опять проворно нагнала меня, несмотря на хромоту.

– Мне не нужен гид. – Я вынул из кармана деньги и дал ей сто лир.

– Что это? – спросила она.

– В каком смысле? Деньги.

– Что это такое вы мне даете? Да будет вам известно, я живу в монастыре в горах, в комнате, где со мной ютятся еще четырнадцать женщин. И кого только нет среди них! Я должна спать рядом с четырнадцатью посторонними женщинами! И ходить в город пешком, потому что сестры не дают нам денег на автобус!

– Они хотят, чтобы вы оставались в монастыре?

– Они просто не отличаются умом, – отрезала старая дама. Она не может там оставаться и выполнять идиотские задания, которые получает, и потому убегает в город. Она бунтовала, эта худющая, с гнилыми зубами и щетиной на подбородке старуха – грустная карикатура на былую элегантность.

Мне хотелось сосредоточиться, и я подумал: «Почему жители этой страны такие приставучие?»

– Это Исаак, которого должны принести в жертву, – пояснила она.

Усомнившись в сказанном, я не выдержал:

– Мне не нужен гид. Я сочувствую вашему положению, но чего вы хотите от меня? Ко мне без конца лезут люди. Пожалуйста, возьмите эти деньги и… – Ее общество начало сильно мне досаждать.

– Люди! Я не такая, как другие! Вы должны это понять, я… – Ее голос прервался от гнева. – Подумать только, что это происходит со мной! – Она вся словно сжалась, а успокоившись, вновь начала вымогать.

О, жестокие закономерности!

Что с ней произошло и каким образом? Постепенным или внезапным было это падение – сетка морщин на лице, выцветший траур, жилы, выступившие под обвисшей кожей? Живы ли еще в ее памяти воспоминания – утраченная вилла, муж или любовник, дети, ковры, рояль, слуги и деньги? Как случилось, что она до сих пор не опомнилась от глубокого своего краха?

Я дал ей еще сотню лир.

– За пятьсот лир я покажу вам собор и отведу к Санта-Мария-Новелла. Это недалеко, а один вы там ничего не поймете и не узнаете.

– У меня, видите ли, деловая встреча в двенадцать, – сказал я. – Но все равно спасибо.

Я ушел. Ушел без удовольствия, поскольку Гиберти к тому времени потерял для меня всякую прелесть.

Я чувствовал правоту старой дамы: в несчастьях и злоключениях всегда присутствует личное – я, это происходит со мной!

Одна только смерть стирает границы, уничтожает личность. Это главное ее свойство. Ну а если на то же самое покушается жизнь, то что нам остается, как не бунтовать?

* * *

Итак, после трех других моих плаваний времен войны мы со Стеллой очутились в Европе.

Написать эти воспоминания позволила мне моя кочевая жизнь, жизнь одинокого путешественника, у которого полно свободного времени. Так, в прошлом году я месяц-другой прожил в Риме. Стояло лето, в жарком и сонном городе цвели какие-то алые цветы. Все южные города в летнее время кажутся сонными, и я просыпался после сиесты с тяжелой головой, неприятный самому себе. Днем, чтобы встряхнуться, я пил кофе и курил сигары, а когда приходил в себя, наступал уже вечер, время ужина и спокойного зеленого света газовых фонарей на улицах. Свет этот мерцал и искрился, царапая непроглядную ночную черноту. Пора спать, и ты опять плюхался в постель.

Прогоняя сонную одурь, я взял в привычку каждый день посещать кафе «Валадьер» в садах виллы Боргезе, что на самом верху Пинчо, откуда как на ладони весь Рим с его сутолокой. Там я садился за столик и, объявив, что я американец родом из Чикаго, рассказывал о себе и делился своими взглядами и соображениями. При этом я вовсе не придавал особого значения своим взглядам и соображениям, просто человеческая потребность говорить и общаться нуждается в практике. За высказыванием неизбежно следует молчание и немота, за временным всплеском оживления – покой, что не является причиной отказывать себе в разговоре, активности или желании быть таким, каков ты есть.

Я стараюсь чаще бывать в Париже, потому что там работает Стелла. Компания, с которой она сотрудничает, снимает фильмы с международным составом участников. Мы арендуем квартиру на улице Франциска I, в престижном районе невдалеке от отеля «Георг V». Квартал наш роскошный и очень красивый, однако само помещение – ужасное. Квартира принадлежит старику англичанину, женатому на француженке. Сами они отбыли в Ментону проживать немыслимые деньги, которые дерут за аренду, оставив нас на всю зиму среди беспрерывных дождей и туманов. Я проводил дни, стараясь свыкнуться с замшелым изяществом нашего жилища, проявляя завидное упорство и уговаривая себя, что теперь это мой дом. Но получалось плохо в окружении всех этих ковров и кресел, ламп, подходящих разве что Кони-Айленду, картин как из борделя, алебастровых сов с электрическими глазами и книг Жида и Мари Корелли в вонючих кожаных переплетах. Этот старый пройдоха англичанин в бытность свою здесь имел и кабинет – нечто вроде чулана с куском отвратительного ковра, энциклопедией Ларусса и крытым зеленым сукном столом. Ящики стола были набиты бумажками с цифрами и обменными курсами – фунтов, франков, долларов, шиллингов, марок, песет, эскудо, пиастров и даже рублей. Райхерст, эта старая, вышедшая в тираж развалина, сидел тут, одетый как для похорон, в костюме без лацканов, пуговиц и пуговичных петель, подсчитывал денежки и забрасывал прессу письмами со своими соображениями насчет падения Франции, скопидомства крестьян, прячущих свое золото, и строительства удобных автомобильных трасс на перевалах в Италию. В молодости он сам был автогонщиком и выиграл ралли из Турина в Лондон. В кабинете висела его фотография в гоночном автомобиле с ирландским терьером в открытом кузове.

Гостиная была отвратительной, столовая же просто непереносимой. Рано утром Стелла уезжала на съемки, и хотя в моем распоряжении и имелась bonne a tout faire[213], в обязанности которой входило приготовление мне завтрака, заставить себя пить кофе среди расшитых туркестанских тканей я не мог.

Завтракал я в маленьком кафе, где однажды нос к носу столкнулся с давним моим приятелем Фрейзером. Место это было модным и оживленным – круглые столики, плетеные стулья, пальмы в медных кадках, ярко-полосатое покрытие пола, красно-белые тенты, пар от огромной кофейной машины, пирожные в целлофане и прочее в этом роде. Разжегши уголь в печах – Жаклин не умела это делать, а я с младых ногтей был докой по этой части, – я шел завтракать в кафе. В то утро я заказывал кофе в своем «Розарии». Мимо по улице шлепали старухи в тапочках, уместных разве что в уюте старомодных их гостиных; они несли покупки с рынка на Пляс-дель-Альма – конину, клубнику и все остальное.

Как вдруг передо мной возник Фрейзер, которого я не видел со дня своей свадьбы.

– Эй, Фрейзер!

– Оги!

– Как это тебя в Париж занесло, приятель?

– Как поживаешь? Все тот же здоровый румянец и улыбаешься по-прежнему! Я тут во Всемирном фонде образования работаю. За год здесь кого только не встречал из знакомых, но чтобы тебя… Удивительно! Оги в этом городе, созданном для человека!

Он говорил очень важно, с большим пафосом, возможно, вдохновленный величием Парижа. Присев ко мне за столик, он – к моему удивлению – разразился целой речью о Париже, городе, совершенно особенном и не похожем ни на какой другой в мире, поскольку он воплощает надежду на то, что человек может быть свободен без помощи богов, олицетворяет здравомыслие, цивилизованность, мудрость, доброжелательность, красоту и так далее. Меня немного обидел смех, вызванный у него моим пребыванием в Париже. Если Париж – город, созданный для человека, почему же он не создан для меня? И вообще, кто этот человек, для которого он создан? Версии могут быть разные, и опять-таки все это только версии.

Но в чем можно винить этот прекрасный цветущий город, и разве стоит обижаться на него, на эту сверкающую круговерть с золотыми конями на мосту и греческой строгостью Тюильри, с каменными изваяниями героев и богинь, с пышностью «Гранд опера», с пикантностью рекламы и магазинных витрин, с его яркими пестрыми красками, его похожим на майский шест обелиском, это многоцветье торта-мороженого, эту бьющую в глаза обертку нашей действительности!

Вряд ли Фрейзер хотел оскорбить меня, он лишь выразил свое удивление, увидев здесь.

– Я в Париже с окончания войны, – сказал я.

– Неужели? И что делаешь?

– Деловой партнер американского юриста, которого ты встречал на моей свадьбе. Помнишь?

– Ах да, ты же женат! Жена твоя тоже с тобой?

– Конечно. Она киноактриса. Возможно, ты видел ее в «Сиротах», картине об эмигрантах.

– Нет, я редко хожу в кино. А то, что она актриса, меня не удивляет. Она ведь очень красивая. Как у тебя с ней?

– Я люблю ее, – произнес я.

Словно это было исчерпывающим ответом! Но как можно винить меня за то, что я не сказал Фрейзеру ничего больше? Предположим, я начал бы втолковывать ему, что и она меня любит, но ровно настолько, насколько Париж создан для человека, любит по-своему и как она это понимает, учитывая ее занятия и заботы, – любит любовью, преодолевающей все эти заботы, все то, что Минтушьян тогда, в турецких банях, называл основополагающей сутью. Нет, я не собирался обсуждать это с Фрейзером. Когда я заговаривал об этом со Стеллой – а иногда я все-таки так делал, – то казался себе, а может быть, и ей, каким-то фанатиком наподобие тех, кого считал фанатиками и сам, – людей, пытавшихся увлечь меня своими идеями и вербовавших в сторонники. Тогда словно в зеркале я видел в ней отражение собственного упорства в тех случаях, когда противился и не хотел терять себя. Тогда, в Акатле, она не зря заметила наше сходство. Мы с ней действительно очень похожи.

Не являясь эталоном искренности, я все-таки не склонен к неумеренной лжи. В отличие от Стеллы. Конечно, необязательно считать это ложью, удобнее полагать своеобразной защитой собственных индивидуальности и воззрений. Для меня предпочтительнее второе. Я вижу Стеллу – уверенную, решительную, счастливую и, по-видимому, желающую мне того же. Сидит она в гостиной у печи, округлой, как птичья грудка, в кресле, таящем в себе опасности, о которых меня любезно предупреждал старый английский джентльмен Райхерст, кресле подлинно королевском – ее спокойное лицо воплощает ум, жизненную силу и несомненную яркую красоту. Именно это она и желает воплощать, именно такой и являться всем на нее смотрящим. И естественно, поэтому я иной раз и забываю об истинном положении вещей. Она рассказывает мне