Приключения Оги Марча — страница 75 из 134

– Не бойся, нам никто не помешает.

Это ей понравилось, что она и выразила поцелуем, на который я ответил под аккомпанемент пружин старой моей кровати; скрип был таким громким, что заставил бы ретироваться всякого, кроме того, кто продолжал стучать.

– Оги… мистер Марч! – прозвучал женский голос, принадлежавший вовсе не Люси Магнус, а Тее Фенчел. Почему-то я моментально определил его обладательницу и вылез из постели.

– Эй, халат-то надень! – воскликнула Софи, огорченная этим внезапным прекращением поцелуев из-за вторжения другой женщины.

Я выглянул в коридор, одновременно придерживая дверь плечом и босой ногой. Это была Тея, как и значилось в оставленной ею в последний раз записке, которую я не видел. Вслед за запиской явилась и она сама.

– Прости, пожалуйста, – проговорила она, – но я уже несколько раз к тебе заходила, хотела повидаться.

– Я думал, это было только однажды. Как ты нашла меня?

– Наняла детектива. Значит, девушка, с которой я говорила, ничего тебе не сказала? Это она сейчас с тобой? Можешь ее спросить.

– Нет, это не она! Ты действительно обратилась к сыщикам?

– Я рада, что это не она, – заявила Тея, на что я никак не отозвался и только посмотрел на нее.

Ей не удавалось сохранять самообладание. Живое ее лицо слегка изменилось – нежные черты выражали волнение и некоторую нерешительность; широкоскулое, бледное, с трепещущими ноздрями. Я вспомнил слова Мими, мол, Тея запыхалась, поднимаясь по лестнице, но дело явно было еще и в усилии скрыть разочарование, которое она ощутила, поняв, что я не один. Она надела коричневый шелковый костюм, очень броский, и я подумал, что броскость его намеренная и Тея хочет поразить меня своим видом, но руки ее в перчатках слегка дрожали, украшенная цветами шляпка тоже словно колебалась на голове, и это еле слышное шуршание топорщившегося шелка несло в себе намек на внутренний трепет – так легкий плеск волн у мола говорит о необъятной шири и мощи океанских просторов.

– Ничего страшного, – сказала она. – Ты же не мог знать о моем приходе. Так что я и не жду…

Освобожденный таким образом от необходимости рассыпаться в извинениях, я был теперь вправе и улыбнуться, но не мог заставить себя это сделать. Мне она помнилась богатой девушкой со странностями, занятой в основном соперничеством со своей сестрой, но теперь следовало переменить о ней свое мнение, поскольку, в отличие от прошлого, отношения наши вызревали в нечто другое. Казавшееся раньше неподходящим и недостойным с течением времени подвергается переоценке. Видимо, подобное произошло и с ней, не знаю только, что являлось первопричиной прежнего ее неприятия – собственная гордость или же те социальные препоны и условности, которые общество накладывает на молодых женщин, обязывая следовать им с жесткой неукоснительностью, порой такой обременительной для хрупких женских плеч. Я не знал, пыталась ли она побороть что-то в себе самой или просто ждала случая отбросить условности, но сейчас круг моих размышлений был шире и чувства я испытывал самые разнообразные. Иначе я бы просто прогнал ее, не пожелав жертвовать привязанностью к так нравившейся мне Софи Гератис ради того, что вызывало во мне одно лишь любопытство. И льстило моему самолюбию. Или же манило забрезжившей туманной перспективой возвращения к Эстер Фенчел через ее сестру, ибо, как я уже говорил, злопамятством я не отличался и сколько-нибудь существенной обиды в данном случае не испытывал. Чего, как выяснилось, нельзя было сказать о Софи, поскольку она явно собиралась уходить.

– Что ты делаешь? – заметив это, воскликнул я.

Она уже надела туфли и теперь, подняв руки, натягивала черное платье. Одернув его на бедрах и поправив на груди, она сказала:

– Знаешь, милый, если у тебя свидание…

– Но, Софи, если у меня и свидание, то только с тобой!

– У нас ведь легкая добрачная связь, не правда ли? Может, ты тоже собрался жениться, как и я. А наши отношения – это так, лишь бы время провести. Верно?

– Не уходи, – попросил я.

Но она не слушала меня и, приподняв ногу, чтобы зашнуровать ботинок, прикрыла обнажившееся бедро, словно выражая этим жестом не обиду на недостаточную убедительность моих слова, но суровую сдержанность и охлаждение прежнего любовного пыла. Чтобы вернуть ее, как я это понимал, мне требовалось пройти немало серьезных испытаний, а под конец, возможно, даже предложить ей руку и сердце, поэтому в глубине души я посчитал уход ее правильным, утратив способность впредь приукрашивать плотский интерес, бросивший нас в объятия друг к другу.

Мы услышали шорох подсунутой под дверь записки и шаги удалявшейся Теи.

– По крайней мере не стала дожидаться, пока я уйду, – сказала Софи, – но наглости постучать в дверь, хотя ты не один, у нее все-таки хватило. Это что, твоя невеста или как? Давай не стесняйся, прочти записку!

На прощание Софи чмокнула меня в щеку, но уклонилась от ответного поцелуя и не позволила проводить ее по лестнице вниз. Все еще не одетый, я присел на койку и, обдуваемый в тишине майского вечера легким ветерком из раскрытого окна, развернул записку. Там были адрес, телефон Теи и слова: «Пожалуйста, позвони мне завтра и не сердись на невольную бестактность».

Представляя себе ту ревность, которую она должна была испытывать, когда я, голый, беседовал с ней в дверях, и стыд ее за эту ревность, я не мог на нее сердиться. Признаться, я даже радовался визиту Теи, хотя явиться ко мне, оспорив таким образом право Софи именоваться истинной моей возлюбленной, и было с ее стороны известной дерзостью. Занимали меня и другие мысли: должен ли я ради вежливости и галантности пренебрегать опасностью влюбиться? Зачем? Неужели, благоговея перед чудом любви, стоит капитулировать и падать ниц перед каждой жертвой этого чувства? И не проявляем ли мы подчас эту слабость просто потому, что наше сердце временно свободно, так сказать, за неимением лучшего?

Все эти соображения остро интересовали меня и развлекали вопреки беспокойству, вызываемому разного рода шумами, в том числе и нежным шорохом, с которым лопались красноватые почки и распускалась молодая листва. Я размышлял о том, что предназначение женщины – любить, а потом рожать и растить детей. Я же играл любовью, легкомысленно ее отвергая. Можно, конечно, утешаться расхожей мудростью, будто подобное отношение также питается из глубинных источников и основу чувства это не затрагивает, однако мудрость эта, толкуемая расширительно, вела за собой догадку, что и изящная моя ироничность лишь внешняя оболочка по отношению к тяжести, лежавшей у меня на сердце, вызывая не только иронию, но и трепет. Разве взыскующий веры не способен смеяться?

В ту ночь я заснул как убитый и спал самозабвенно то поверх простыней, то кутаясь в них, все еще хранивших запах Софи, как бы осененный ее знаменем. Проснувшись, я счел себя готовым устремиться навстречу сияющему утру, но ошибся: тут же вспомнились ночные кошмары, какие-то видения, навеянные книгой, случайно оставленной Артуром, биографией одного из любимых его поэтов, где стаи шакалов атаковали абиссинский чумной город, надеясь поживиться трупами.

Снизу несся голос Мими – она что-то неистово кричала и чертыхалась, хотя это был просто темпераментный разговор. День стоял ясный и свежий, и прелесть его казалась столь материально осязаемой, что хотелось взять ее в руки и ощупать. Зной притаился по углам двора, насыщая собой алые цветы, росшие в приспособленных для этой цели железных банках и кастрюлях. Но ослепительность утра при всей его роскоши вызывала головокружение, тошноту и чуть ли не колики. Лицо мое горело словно от пощечины, грозившей носовым кровотечением. Мне было тяжко и душно, как в преддверии обморока, вены набрякли и, казалось, готовы были лопнуть, руки и ноги немели, словно налитые свинцом, и тротуар жег ступни даже через подошвы. Духоту аптеки я не смог выносить даже в течение минуты, необходимой, чтобы проглотить чашку кофе, и, обессиленный, без завтрака, поплелся на трамвай, где, толкаясь в переполненном вагоне, кое-как добрался до работы и там уже рухнул в кресло – вытянулся в нем, раскинув ноги. Я чувствовал пульсацию крови в жилах, все во мне кипело и подрагивало, и не хотелось даже думать о том, чтобы встать. Окно и дверь были открыты, суетливое многолюдье на время стихло, погрузив помещение в спокойствие, торжественную пустоту зала судебных заседаний перед очередным туром склок и тяжб, в затишье на полях Фландрии, когда жаворонок, встрепенувшись и едва прочистив горлышко, рвется ввысь.

Но рабочий день шел своим чередом, дела множились, и я, абсолютно неспособный угнаться за ними, ощущал себя танцором, обхватившим даму в отчаянной и безуспешной попытке поймать ритм или превратиться в кружащегося в бешеной тарантелле безумца; я то двигался механически, с застывшим лицом, имитируя некий степенный немецкий танец, то пускался вприсядку в «казачке» и дрыгал ногами, словно юнец, лишь недавно освоивший первоначальные па чарльстона. Я хватался то за одно, то за другое, пытаясь совладать с потоком дел, и вставал из-за стола лишь в случае крайней надобности: в уборную или почувствовав смутный голод. Тогда я спускался в буфет и, проходя мимо бильярдной, отводил взгляд от зелени сукна на столе, кругами расплывавшейся у меня перед глазами. Впрочем, аппетита у меня не было ни малейшего, а щемящее чувство пустоты вызывалось вовсе не голодом.

Когда я вернулся на свое рабочее место, там уже дожидалась новая толпа просителей, тут же атаковавшая меня, будто замотанного администратора или кассира в его окошечке, – яростно, судорожно и жадно, глядя с достоинством или с неприкрытой и бешеной злобой.

Чем мог я им помочь, утихомирить и удовлетворить? Объяснением, как заполнять учетные карточки? Нет, я понимаю, конечно, что тяжкий труд ниспослан нам Провидением во спасение от голода и холода и, не будь его, само существование наше оказалось бы под угрозой, но до чего же странные формы принимает подчас эта повинность!

Необычность моего состояния настраивала меня на подобный философский лад, и в то же время я по-прежнему слышал шелест коричневой юбки Теи и содрогался от этого звука, как и от грустных выводов о необходимости зарабатывать на хлеб насущный.