Мое желание исполнилось; он почтил нас своим присутствием и, заметив в разговоре мое горячее пристрастие к belles lettres, показал себя с самой лучшей стороны, рассуждая об этом предмете, после чего я выразил сильнейшее желание видеть его произведения. Он и в этом отношении пошел мне навстречу, обещая на следующий день принести свою трагедию, а покуда познакомил меня с отдельными произведениями, которые внушили мне весьма благоприятное мнение о его поэтическом таланте. Среди его сочинений особенно мне понравились элегии, написанные в подражание Тибуллу{90}, одну из которых я прошу разрешения предложить вниманию читателя как образец его философии и дарования:
Где вы теперь, надежды и мечты?
О, дай, Монимия, душе уснуть!
Давно мой взор приворожила ты,
Но с той поры тоска изгрызла грудь
Любовник трепетный, туда лети,
Где наслажденья час тебя зовет,
И торопись красотку привести
На бал иль в розами увитый грот.
А мне уж не скитаться по лугам,
Где пастушки играют сонму дев,
И не блуждать по рощам и лесам,
Куда влечет меня под сень дерев!
Найду часовню или мрачный дом,
Где свечи в залах синий свет прольют,
Где плющ на стенах, плесень над окном
И призраки росу ночную пьют.
Вот там в союзе с горестной судьбой
Влачить один я буду дни в слезах,
Пока, простясь с любовью, на покой
Я не уйду, рассыпавшись во прах.
А ты, Монимия, ужели ты
Не окропишь мой верный прах слезой?
И не возложишь на него цветы,
Чтоб легче стал мне камень гробовой?
Меня удивительно растрогала эта патетическая жалоба, которая так соответствовала моим собственным любовным страданиям, что я связывал имя Нарциссы с именем Монимии, и вызвала во мне такие меланхолические предчувствия, что я не мог успокоиться и прибег к бутылке, даровавшей мне глубокий сон, которым я не смог бы насладиться иным путем. То ли эти впечатления вызвали другие меланхолические мысли, то ли моя стойкость была вся истрачена в борьбе с унынием в первый день пребывания в тюрьме — я не могу решить, но я в ужасе пробудился от столь страшных видений, что пришел в отчаяние; и, правду говоря, читатель должен признать, что у меня не было оснований поздравлять себя, когда я обдумывал свое положение.
Эти мрачные опасения прервал приход Стрэпа, вернувшего мне спокойствие своим сообщением о том, что он поступил на службу цырюльником с поденной платой, благодаря чему он сможет не только освободить меня от лишних издержек, но и отложить некоторую сумму мне на жизнь, когда мои деньги придут к концу, если, конечно, я не буду освобожден из тюрьмы раньше.
Глава LXII
Пока мы завтракали вместе, я рассказал ему о личности и положении поэта, который в эту минуту вошел со своей трагедией и, полагая, будто мы заняты делами, не согласился остаться с нами и, вручив мне свое произведение, удалился. Мягкое сердце моего друга растаяло при виде джентльмена и христианина (эти два слова внушали ему глубокое уважение) в такой нищете, и он с охотой согласился на мое предложение приодеть его из наших излишков; это дело он взял на себя и немедленно отправился приводить его в исполнение.
Как только он ушел, я запер дверь, приступил к чтению трагедии и дочитал ее до конца с великим удовольствием, немало дивясь поведению отвергших ее директоров. Фабула, по моему разумению, была умело придумана и непринужденно развивалась; происшествия были интересны, действующие лица хорошо друг другу противостояли, изображались натурально и с присущими им чертами, слог был поэтический, живой и правильный; драматические единства соблюдались весьма тщательно; завязка была последовательна и увлекательна, перипетии неожиданны, а развязка трогательна. Коротко говоря, я судил произведение по законам Аристотеля и Горация и не нашел в нем ничего противоречивого, если не считать кое-каких лишних прикрас, но это возражение было устранено, к полному моему удовлетворению, цитатой из «Поэтики» Аристотеля, оповещающей о том, что наименее занимательные части поэмы должны быть приподняты и возвеличены прелестями и выразительностью слога.
Я был восхищен дарованием автора и охвачен неудержимым любопытством узнать все повороты фортуны, столь не соответствующие его достоинствам. В эту минуту вернулся Стрэп с увязанной в узел одеждой, которую я и отправил Мелопойну в знак моего уважения, и просил его почтить меня и отобедать вместе. Он принял и мой подарок и мое приглашение, и не прошло получаса, как появился в пристойном костюме, который изменил его облик весьма в его пользу. По лицу его я заметил, что его сердце преисполнилось благодарностью, и постарался предупредить его излияния, попросив прощения за вольность, мною допущенную; он ничего не сказал в ответ, но с видом, выражающим глубочайшее почтение и уважение, поклонился до земли, и слезы брызнули у него из глаз. Растроганный таким проявлением душевного благородства, я перевел разговор на другой предмет и расхвалил его произведение, которое, по моим уверениям, доставило мне превеликое удовольствие. Мое одобрение осчастливило его; подали обед и, когда пришел Джексон, я попросил разрешения, чтобы Стрэп обедал вместе с нами, предварительно сообщив им, что этому человеку я бесконечно обязан. С большой готовностью они отозвались на мою просьбу, и мы пообедали все вместе, в полном согласии и ко всеобщему удовольствию.
По окончании обеда я высказал свое удивление по поводу того, что на трагедию мистера Мелопойна не обратили внимания, и пожелал узнать, как обошлись с ним директора театров, коим, как было мне известно от Джексона, он предлагал свою трагедию без всякого успеха.
— Мало занимательны события моей жизни, — сказал он, — и я не сомневаюсь, что рассказ не вознаградит вас за ваше внимание, но раз вы имеете охоту послушать, я почитаю своим долгом исполнить ваше желание.
Мой отец, помощник приходского священника в провинции, был лишен возможности, вследствие скудости своих средств, содержать меня в университете, а потому взял на себя заботу о моем образовании и занимался им так усердно и старательно, что я не имел оснований сожалеть об отсутствии университетских учителей. Стремясь определить мои природные наклонности, он рано открыл у меня вкус к поэзии и посоветовал близко ознакомиться с классиками, при изучении которых помогал мне с отеческим рвением и обнаруживал незаурядные познания. Когда он нашел, что я достаточно изучил древних, он обратил мое внимание на лучших современных авторов, не только английских, но французских и итальянских, и в особенности настаивал на том, чтобы я в совершенстве овладел родным языком.
Примерно в восемнадцать лет у меня возник честолюбивый замысел сочинить какое-нибудь значительное произведение, и, с одобрения моего отца, я задумал писать трагедию, которую вы теперь прочли. Но, прежде чем я сочинил четыре акта, мой добрый родитель умер и оставил мою мать и меня в крайней нужде. Один близкий родственник, сочувствуя нашему бедственному положению, принял нас в свою семью, где я и закончил свою трагедию, а вскоре после этого моя мать покинула сей мир. Когда улеглась скорбь, вызванная этим горестным событием, я сказал родственнику — он был фермером, — что теперь я отдал последний долг родительнице и ничто не привязывает меня больше к провинции, а потому я решил отправиться в Лондон и предложить мою пьесу театру, где я завоюю славу и богатство, в чем я не сомневался, а буде это случится, не забуду о своих друзьях и благодетелях. Родственник пришел в восторг при мысли об ожидавшей меня фортуне и охотно дал денег, чтобы снарядить меня в путь.
И вот я занял место в фургоне и прибыл в столицу, где снял комнату на чердаке, собираясь жить по возможности очень скромно, покуда не узнаю, чего мне ждать от директора, которому намеревался предложить мою пьесу; хотя я отнюдь не сомневался в хорошем приеме, полагая, что владелец театра{91} возьмет трагедию с такою же охотой, с какой я ее готов отдать, но мне неизвестно было, не связан ли он уже обещанием, данным какому-нибудь другому автору, а это обстоятельство, разумеется, отсрочило бы мой успех. Вот почему я решил не медлить с моим предложением и в тот же день посетить одного из директоров. С этой целью я осведомился у моего квартирного хозяина, не знает ли он, где живет один из директоров театров или же они оба{92}. Он полюбопытствовал узнать о моем деле и, так как показался мне очень честным, благожелательным человеком (он торговал сальными свечами), я сообщил ему о своем намерении. В ответ он сказал, что мне надлежит приступить к делу совсем по-иному, что получить доступ к директору не так легко, как я воображаю, и что если я передам мое произведение без подобающей рекомендации, тысяча шансов против одного, что на него не обратят никакого внимания.
— Послушайтесь моего совета, — продолжал он, — и все уладится. Один из владельцев такой же добрый католик, как и я, и ходит к тому же патеру, который исповедует меня. Я вас познакомлю с этим добрым священником, ученейшим человеком, и если он одобрит вашу пьесу, его рекомендация весьма повлияет на мистера Саппла и склонит его поставить ее на сцене.
Мне пришелся по вкусу придуманный им способ, и я был представлен патеру, который, прочитав трагедию, соизволил выразить свое одобрение и в особенности похвалил меня за то, что я избегаю в ней всяких рассуждений о религии. Он обещал воздействовать в мою пользу на своего духовного сына Саппла и в тот же день узнать, когда мне следует явиться к нему с пьесой. Взятое на себя обязательство он выполнил и на следующее утро известил меня, что рассказал о моем деле директору, и теперь мне остается только отправиться к нему утром и назвать имя патера, после чего я буду немедленно принят. Я последовал этому совету и, получив нужные указания, тотчас же пошел к дому мистера Саппла и постучал в ворота, в которых была посредине калитка с железной решеткой. Слуга сначала обозрел меня сквозь эту решетку, а затем осведомился, что мне нужно. Я сказал ему, что имею дело к мистеру Сапплу, а пришел я от мистера О'Варниша. Он снова окинул меня взглядом, потом удалился и, вернувшись через несколько минут, объявил, что его хозяин занят и видеть его нельзя.