Теперь очередь была за Лабульи: несмотря на все усилия, он повторить этой штуки не мог. Тогда, не вставая с своего места, хозяин отвесил ему по плечам, со всего размаха, бичем такой удар, что у меня искры из глаз посыпались, хотя я тут был не причем.
— Ты опять наелся, животное, — прибавил он хриплым голосом, — завтра ты посидишь у меня на одном хлебе и на воде.
Потом повернулся ко мне.
— Ну, теперь очередь за тобой.
Я отступил на несколько шагов, чтобы меня нельзя было достать ударом хлыста.
— Что мне делать? — с замиранием сердца спросил я.
— Прыгай через эту яму, можешь?
Яма была глубокая и широкая, но я перепрыгнул ее, и даже хватил на два фута дальше, чем было надо.
Лаполад, видимо, остался доволен моим прыжком и заявил, что я буду хорош для трапеции.
В первой повозке помещались хозяева, во второй звери, а в третьей спали мы все, служащие, и, кроме того, она служила складочным местом для всякого хлама. Так как внутри повозки для меня не оказалось постели, то я взял охапку соломы и лег под повозкой.
Огни погасли, шум затих.
Среди ночной тишины раздавалось только фырканье лошадей, которые тянулись от своих коновязей сорвать пучок пыльной придорожной травы, да из зверинца доносилось могучее дыхание льва. Он время от времени жалобно вздыхал, как будто неподвижная духота ночи напоминала ему родную африканскую пустыню, и он ударял хвостом по бедрам при мысли о прежней свободе.
Я невольно сравнил себя с ним. Он находился в крепкой железной клетке, а я на свободе. Одну минуту мне пришло на мысль убежать от этих гадких людей и продолжать дальше путь в Гавр, но это значило украсть платье у Лаполада, а с этим не мирилась моя детская совесть. Что делать — надо за него поработать. В конце концов, все же здесь не хуже, чем у дяди; эту ночь я заснул с тяжелым сердцем.
Караван наш отправлялся в Фалез на Гюильбрейскую ярмарку. Там я увидел в первый раз, как Дези взошла в клетку льва и как искусно Лаполад лаял по-собачьи.
Из сундуков мы повытаскали запасные костюмы. Девочка поверх своего трико надела платье, вышитое золотом и серебром, а на голову ей надели венок из роз. Мои товарищи, гимнасты Лабульи и Филясс, представляли из себя красных чертенят. Немцев нарядили польскими уланами, на голову им нацепили шляпы, украшенные перьями.
Меня всего выкрасили в черную краску, руки, лицо и грудь, — я должен был изображать негра-невольника, привезенного из Африки вместе со львом, и мне велели на все молчать. На вопросы посетителей я должен был улыбаться, показывая как можно больше зубы.
Мать родная и та не узнала бы меня в таком виде. По-видимому, Лаполад этого, главным образом, и добивался; он, верно, и опасался, чтобы в толпе не случилось кого-нибудь, кто случайно мог бы меня узнать. В продолжение двух часов у нас происходил невообразимый шум и гам. Кабриоль оканчивал свои приготовления к параду, пока Дези повторяла какие-то акробатические па с Лабульи. Сам Лаполад нарядился генералом.
Толпа, собравшаяся поглазеть на представление, обступила нас со всех сторон. Везде мелькали белые нормандские колпаки на мужчинах и высокие чепчики на женщинах. Генерал сделал жест рукой, и музыка прекратилась. Затем он наклонился ко мне и сунул мне в рот зажженную сигару, которую только что начал курить.
— Раскуривай мне ее, пока я буду говорить.
Я смотрел на него с разинутым ртом, не понимая, что мне делать с этой сигарой. Кто-то ударил меня ногой сзади.
— Ну не каналья ли ты, — прошипел Кабриоль, — хозяин дает ему сигару, а он манежится! — при этих словах он дал мне нового пинка.
Я едва устоял на ногах к большому удовольствию невзыскательной публики. Послышался хохот и аплодисменты. Я никогда не курил и даже не соображал хорошенько, надо ли втягивать в себя дым или, наоборот, выдыхать его, но времени для расспросов не было; одной рукой Кабриоль тянул меня за подбородок, а другой поднимал за нос, а в открытый рот Лаполад затискивал сигару.
Должно быть, я делал отчаянные и уморительные гримасы, потому что зрители покатывались со смеху, держась за бока.
Генерал снял свою шляпу с султаном, толпа замолкла и приготовилась слушать, что будет дальше. Водворилось молчание.
— Вы видите перед собою знаменитого Лаполада. Кто же он? Разве этот шарлатан в одежде генерала? Да, это он самый. А почему же, спросите вы, этот столь знаменитый человек оделся в шутовской костюм? Для того именно, чтобы сделать вам удовольствие, государи мои! Сказать правду, все вы, взятые каждый в отдельности, люди препочтенные и считаете меня за шарлатана, между тем сами-то вы, придя в театр, представляете собою толпу любопытных зевак.
В публике послышались ропот и свистки.
Лаполад нисколько этим не смутился, он взял у меня сигару, затянулся несколько раз и затем, к великому моему отчаянию и отвращению, снова сунул мне ее обратно в рот.
— Желал бы я знать, почему вы ворчите, вы, человек в колпаке и с красным носом? Потому именно, что я сказал вам, что дома вы почтенный человек, а на народе разиня, — ну, хорошо, прошу у вас прощения! Может быть, вам лучше придется по вкусу другое, а именно то, что дома вы шут гороховый, а перед публикой только притворщик?
Публика от неожиданности этого оборота начала гоготать, и когда смех утих, Лаполад продолжал.
— Таким образом, если бы я не был переодетым генералом, вместо того, чтобы смотреть на меня во все глаза и с разинутым ртом, вы бы шли себе своей дорогой, не останавливаясь у балаганов. Но я ведь понимаю людей и знаю, на какую удочку их следует ловить. Вот поэтому-то я выписал из Германии вот этих двух немецких музыкантов, которых вы видите перед собой, для этого же самого я пригласил в свою труппу Филясса, ловкость которого известна всему свету, наконец, Лабульи и знаменитого Кабриоля, которого мне хвалить не приходится, потому что вы оценили его сами по достоинству.
Вы останавливаетесь ради любопытства, в вас задет интерес, и говорите: — Посмотрим-ка, что он нам еще покажет? Господа музыканты, сыграйте же веселенькую штучку этой почтенной публике, она это понимает и охотно идет посмотреть на все наши чудеса.
Удивительно, как иногда разные глупости на всю жизнь остаются в памяти, тогда как полезные знания улетучиваются бесследно!.. Эту высокопарную речь Лаполад повторял почти слово в слово на каждом представлении, и я запомнил ее навсегда.
В этот первый день я, впрочем, запомнил только начало его речи. Дым от сигары с непривычки вызывал у меня тошноту и головокружение. Когда я вернулся в барак, то почти ничего не сознавал из того, что вокруг меня происходило. Согласно предназначенной мне роли я должен был открыть двери, где помещались звери, когда Дези войдет в клетку. Я как в тумане видел, как она подошла ко мне; одной рукой она держала хлыст, а другой посылала воздушные поцелуи публике.
Гиены ходили лениво по клетке от одной стены к другой, а лев положил голову на лапы и, казалось, дремал.
— Невольник, открой мне дверь! — громко и отчетливо проговорила девочка, оборачиваясь ко мне.
Я машинально отворил клетку. Она подошла ко льву, но он не пошевельнулся. Тогда она взяла его за уши своими маленькими ручками и начала дергать их изо всех сил, чтобы заставить его поднять голову. Зверь по-прежнему продолжал лежать неподвижно, только когда она в нетерпении, изо всей силы ударила его хлыстом, он вскочил, точно от прикосновения электрического тока, стал на обе лапы и зарычал так, что у меня подкосились ноги. Страх и одурение, в которое меня привело курение сигары, окончательно меня доконали, я потерял сознание и как сноп повалился на землю.
Лаполад был человек находчивый и обращал в свою пользу решительно все.
— Посмотрите, до чего доходит свирепость этого зверя, одно его рычание лишает сознания даже детей пустыни.
Мой обморок был так очевиден для всех, что сцена эта не могла быть подготовлена заранее, и публика разразилась громом оглушительных аплодисментов. Я лежал на земле, мне было до того плохо, что я не мог пошевельнуться, но слышал все, что происходило вокруг — и рычанье льва и пронзительные крики гиен и браво публики.
Кабриоль вынес меня из балагана и бросил в раздевальной, как охапку тряпья. Я услыхал топот ног людей, выходивших из балагана. Кто-то подошел ко мне и дернул меня за руку. Это была Дези, она держала в руке стакан воды.
— Выпей немножко сахарной воды. Какой ты глупыш, что так испугался за меня! Ну, да все равно, спасибо тебе! Я вижу, что ты добрый мальчик.
Это были первые слова, с которыми она обратилась ко мне с тех пор, как я поступил в труппу.
Такое неожиданное выражение сочувствия очень меня тронуло, я почувствовал себя не таким одиноким. До сих пор Филясс и Лабульи всячески изощрялись, чтобы насолить мне, где было можно, и без повода с моей стороны, единственно ради злобного удовольствия. Немудрено, что я обрадовался, услыхав в первый раз доброе слово.
На другой день я подошел к девочке, чтобы поблагодарить ее, но она ничего не стала слушать, повернулась ко мне спиной и не ответила ни слова. Тогда мне стало еще больнее, и я решил безоговорочно бежать при первом же удобном случае.
Эта бродячая жизнь мне опротивела: колотушек я получал сколько угодно; днем чистил лошадей и звериные клетки, а вечером должен был представлять негра, ломаться и кривляться перед публикой. Мне казалось, что я давно уже заслужил старые панталоны, куртку и сапоги Лаполада…
Бедная, дорогая матушка! Неужели для того я покинул тебя, чтобы сделаться странствующим паяцем! О, если бы она увидела меня в этом виде и узнала бы всю правду. Как бы ей было больно и стыдно за меня! Только бы поскорее покончить с этой жизнью.
Между тем лето подходило к концу. Ночи становились холоднее, а дни дождливее. Скоро нельзя уже будет спать под открытым небом. Надо было торопиться и тем более, что из Гибрея мы должны были спуститься по Луаре и совсем уйти от моря, а значит и от Гавра. Опыт научил меня некоторой осторожности. Необходимо было кое-что припасти для побега. Поэтому я начал экономить, собирать корки хлеба и сфабриковал себе новые подошвы из старого голенища. Сделав это, я решил, что убегу в первую же ночь нашей остановки на ночлег.