Приключения русского дебютанта — страница 30 из 79

— Никто, — повторил Владимир.

Ласло показывал на часы. Представление подходило к концу.

— Но ты, Владимир, дорогой мой человек, в Праве ты станешь частью чего-то такого большого, такого сильного, что навсегда перестанешь спрашивать себя: кто я есть? Мой сын позаботится о Тебе, как о родном. А когда я закончу свои дела с мисс Хароссет и картинами этого чертова Кандунского, чтоб им пусто было, я приеду навестить тебя и моего Толю. Что скажешь?

— Втроем мы отлично проведем время. — Владимир представил, как они гребут на лодке вниз по реке, запасшись корзиной с жареной курицей и банкой селедки.

— И я пройду по улицам Правы, гордо выпятив грудь… — Рыбаков выпятил грудь. — Пройдусь как красивый уважаемый американец.

Владимир обнял горбатую спину старого моряка и прижал его к себе. Запах, исходивший от Рыбакова, заставил Владимира вспомнить отчима своего отца, который умер в Америке, изрядно намучившись от цирроза печени, камней в почках и, если верить диагнозу доктора Гиршкина, скукоженного легкого. Запах был того же состава: водочные пары, резкий аромат средства после бритья и та острая промышленная вонь, которую ни с чем не спутаешь и которая вызывала в воображении Владимира ржавый стальной пресс на советском заводе, щедро политый машинным маслом. За таким прессом его неродной дедушка притворялся, будто трудится. Владимиру понравилось, что от Вентиляторного пахнет точно так же.

— А теперь, товарищ Рыбаков, — начал он, — или, как выражаются в нашей стране, мистер Рыбаков, я приглашаю вас выпить.

— Ишь ты! — Рыбаков схватил Владимира за нос полиароматными пальцами. — Ладно, идем за бутылкой! — Поддерживая друг друга, они вышли на непривычно тихую улицу, где над чугунными фасадами и вереницей брошенных мебельных фургонов висело тяжелое послеполуденное солнце.


Последние часы на Манхэттене прошли в такси с тонированными стеклами. Роберта расщедрилась настолько, что выдала Владимиру в счет будущих доходов тысячу долларов из своих солидных сбережений и посоветовала не застревать нигде надолго и никому не звонить (особенно «той женщине»). Баобаб, по ее словам, прятался у родственников в Говард-Бич, в то время как его дядя Томми пытался договориться с Джорди о прекращении огня.

Владимир потратил две сотни, курсируя вокруг каменных загогулин «Утюга»[23], вдоль Пятой авеню мимо дома Руокко, затем по боковым улочкам Виллиджа, ведущим к станции метро «Шеридан-сквер». Именно на этой станции ежедневно сходила Фрэн, возвращаясь из университета, и Владимир вопреки всему надеялся увидеть ее, хотя бы мельком, перед расставанием навсегда. Он раз пятьдесят проехал по этому маршруту — тщетно. Удивительно, что таксист не свез его прямиком в психушку.

Пятая авеню, первая пятница сентября, предвечерняя жара и деловая суета, ларьки с шиш-кебаб, не закрывающиеся до утра, женщины с особой профессиональной приметой — выгнутыми полумесяцем икрами, ударницы труда, развивающие сумасшедшую скорость. В этом пупке вселенной, в самом ее эпицентре нарождался еще один великолепный вечер, первый нью-йоркский вечер, который пройдет без участия Владимира. Да, прощайте, все и вся. Прощай, Америка Владимира Гиршкина с ее возвышенными целями и кислым душком, прощайте, мать и доктор Гиршкин, и помидорная грядка, а также немногочисленные друзья, лелеющие свои странности; прощайте, ломкие товары и скудные услуги, на которых зиждилось существование, и, наконец, прощай, последняя надежда завоевать Новый Свет. Фрэн и семья Руокко, прощайте.

И прощай, бабушка. Если подумать, он должен был начать с нее, единственного человека, который упорно старался облегчить его пребывание здесь. С нее, носившейся за ним по холмам и лужайкам на деревенской даче Гиршкиных, пытавшейся впихнуть во внучка ломти дыни, горки творога… Как проста была бы жизнь, если бы она начиналась и заканчивалась заглатыванием пищи в обмен на любовь и неуклюжий поцелуй старухи.

А что Фрэн? Последний раз объезжая Виллидж, ему показалось, что он увидел ее: соломенная шляпа, пакет с перцами для вечернего пира Руокко, ленивый взмах руки, приветствовавший знакомого на улице. Он ошибся. То была не она. Но пока ложное впечатление длилось, Владимир всей душой порывался выскочить из медленно двигавшегося такси, прижаться губами к уху, проколотому сережкой, и сказать… что? «Едва не изнасилован наркобароном. Приговорен к смерти. Должен исчезнуть». Даже при современном укладе, когда почти все возможно, такое немыслимо. Либо он мог воспользоваться выражением, которое она бы оценила, словами пропащего шведского боксера из рассказа Хемингуэя:

— Фрэн, я попал не туда.

Но после этой невстречи с Фрэн он приказал шоферу ехать в аэропорт. Больше ему ничего не оставалось. Америка, похоже, не была полностью беззащитной перед такими, как Владимир Гиршкин. Сортирующий механизм работал бесперебойно, выявляя бета-иммигрантов, отмеченных невидимой буквой β на лбу, конец их известен: ближайший самолет до захолустной Аматевки. События последних дней не были простым стечением обстоятельств, но естественной кульминацией тех тринадцати лет, что Владимир провел в качестве сомнительного янки, скорбной отметкой в его послужном списке помощника по ассимиляции.

Ну и черт с ней, с Америкой, или, как выражаются на поэтическом русском наречье, na khui, na khui. Владимир почти радовался тому, что не встретился с Фрэн, что прошлое, только вчера бывшее настоящим, закончилось. Он снова потерпел неудачу, но на этот раз многое понял. Пределы терпения обозначились со всей ясностью. Больше он никогда не будет так страдать — по вине матери ли, подружки или этой набитой деньгами приемной родины. Точнее, он больше никогда не будет иммигрантом, человеком, не способным тягаться с туземцами. Отныне он станет Владимиром Экспатриантом — титул, предполагающий роскошь, свободу выбора, декаданс, бело-перчаточный колониализм. Или же Владимиром Репатриантом, что в данном случае означает возвращение домой, когда знаешь, что тебя ждет, в том числе возможность поквитаться с историей. Любым способом… Садись опять в самолет, Володя! И лети обратно в ту часть света, где Гиршкиных впервые нарекли Гиршкиными!


Он вонзил ногти в ладони, наблюдая, как красавец Манхэттен превращается в картонный горизонт позади самолета. Очень скоро он переберет в памяти то, что оставил (все: ее), и прольет слезу, как и положено отъезжающему.

Но спустя несколько часов Владимир уже приземлится на другой, малоимущей, стороне планеты, на той, что карабкается, примеривается, возводит пирамиды и мечтает о богатых американцах, заправляя шарф из тушеной капусты со свининой под пальто, скроенное из дымки Центральной Европы…

И начнет все сначала.

Часть IVПрава, Республика Столовая1993

1. Репатриация Владимира Гиршкина

Ровно тринадцать лет назад при переезде из одной неказистой жизни в другую, из одного мрачного аэропорта — ленинградского, где царила неразбериха, пахло сортиром и советской мастикой для полов, — в другой — столь же мрачный нью-йоркский, где царствовал порядок, и горбатые, как киты, самолеты «Пан Американ» терпеливо дожидались пассажиров у выхода на посадку, — Владимир совершил нечто немыслимое: он расплакался. Выражать свои чувства подобным образом отец запретил ему еще на последней стадии приучения к горшку. Доктор Гиршкин исходил из тех соображений, что в мире осталось наперечет признаков, по которым можно отличить мужчину от женщины. Слезы и рев возглавляли этот список. На борту тупорылого аэрофлотовского лайнера американские туристы распивали понарошку чай из валютных самоваров и по-детски восторгались Редукционной логикой матрешек. Путаясь у них в ногах, позеленевший доктор Гиршкин, чья драная кожаная куртка и сломанные роговые очки наверняка смешили иностранцев (вещи в предотъездной горячке попортила супруга), схватил сына за шиворот и поволок в туалет «успокаиваться».

А поскольку нынешний Владимир опять сидел в такой же алюминиевой уборной на высоте в тысячи метров над Германией со спущенными на лодыжки джинсами, он не мог не вспомнить о том первом всплеске трансатлантического отчаяния: таможня аэропорта Пулково, Ленинград, весна 1980 года.

Невероятную правду Владимиру открыли лишь за ночь до отъезда: семейство Гиршкиных не поедет поездом на дачу барачного типа в Ялте, как было говорено; нет, они полетят в некое таинственное место, само название которого нельзя произносить. Таинственное место! Запретное название! А-а! Юный Владимир, перепрыгивая через чемоданы, словно через барьеры, рванул в стенной шкаф и забаррикадировался там, прихватив тяжелые галоши в качестве орудия самозащиты. Подростковый бунт едва не усугубился приступом астмы. Мать приказала сыну отправляться на диван в гостиной, на этом диване, пропахшем его детским потом, Владимир каждый вечер в десять часов отходил ко сну; однако мальчик не унялся. Схватив жирафа Юру, плюшевого героя всех войн с пятнистой грудью, утыканной дедушкиными медалями, Владимир подбрасывал его к потолку до тех пор, пока возмущенные грузины в квартире этажом выше не застучали ногами в пол, требуя тишины.

— Куда мы едем, мама? — кричал Владимир (в те времена мать еще была для него просто «мамой»), — Я хочу посмотреть по карте!

Мать, трясясь при мысли, что легковозбудимый ребенок выболтает соседям название конечного пункта их путешествия, ответила коротко:

— Далеко.

Владимир, прыгая на диване, попытался уточнить:

— В Москву?

— Дальше, — сказала мать.

— В Ташкент? — Владимир подпрыгнул еще выше.

— Дальше.

Владимир поравнялся в воздухе с летающим жирафом.

— В Сибирь?

Дальше уже было некуда, но мать ответила, что нет, то место даже дальше Сибири. Тогда Владимир развернул свои любимые карты и провел пальцем по тем краям, что расстилались за Сибирью, но там был уже не Советский Союз. Там было что-то другое. Другие страны! Но