Приключения русского дебютанта — страница 60 из 79

Но когда они увидели Владимира и Коэна, смех прекратился. Зато появились сжатые кулаки, и в избыточном свете трамвая голые скальпы, прыщи, боевые шрамы и кривые ухмылки мальцов читались как подробная дорожная карта подростковой ненависти.

Справа от Владимира треснуло окно, и глаза немедленно защипало от спирта, осколки стекла расцветили кожу порезами, будто после неудачного бритья, а трамвай наполнился знакомым запахом тыквенного ликера. Бутылку метнул, должно быть, низкорослый и толстый скинхед. Владимир не мог открыть глаза. А когда попытался это сделать, ничего, кроме мути, не увидел, словно ему закапали глазные капли; впрочем, он и не хотел ничего видеть. Во тьме нестройным хороводом роились мысли о боли, несправедливости, мести, но все затмило воспоминание о терапевтических свойствах жесткой бабушкиной подушки, вывезенной из России, — твердой, но удобной; на ней он практиковался когда-то в любовных упражнениях. Вот что было сейчас главным. Когда инстинктивный, жизнеутверждающий страх утоплен в водке и пиве «Юнеско», остается лишь печаль, вызванная неминуемостью утраты жизни и здоровья; в нормальном состоянии эта печаль нахлынула бы задним числом, теперь же она переливалась через край. Подтверждением чему стала реакция Владимира на бутылочную атаку: он произнес одно-единственное слово.

— Морган, — прошептал он столь тихо, что никто его не услышал. Почему-то ему представилось, как она несет по двору своего беглого кота, по-матерински прижимая к груди бунтующее животное, заранее готовая все простить.

— Auslander raus! — завопил коротышка. — Raus! Raus![54]

Коэн схватил Владимира за руку холодной и мокрой ладонью. Владимира поставили на ноги, а потом он ударился обо что-то острое, наверное о край сиденья, но постарался не потерять равновесия, ибо вдруг осознал: мать с отцом не вынесут гибели единственного ребенка. Так что в итоге он испытал страх, и этот страх промыл ему глаза: теперь он отчетливо видел трамвайные ступеньки, все еще открытую дверь и черный асфальт за ней.

— Иностранцы, вон! — крикнул второй скинхед по-английски. Видимо, заучивая подходящие выражения, они поделили меж собой соответствующие европейские языки. — Убирайтесь в свою Туркляндию!

Ветер, дувший с реки, подталкивал их в спины, словно заботливый друг, указывающий путь. Позади слышался смех обидчиков, к которым присоединились и проснувшиеся работяги, а также надтреснутый, терпеливый голос из трамвайного магнитофона: «Осторожно, двери закрываются».

Они бежали, не разбирая дороги, мимо припаркованных «фиатов» и горевших через один уличных фонарей к знакомому черному силуэту замка, маячившему в отдалении. Бежали не глядя друг на друга. Через несколько кварталов страх Владимира выдохся, вернулась печаль, материализовавшись в виде огромного сгустка слизи, поднимавшегося из желудка по легким, огибая загнанное сердце. Ноги у него подкосились, и он упал — не без изящества — сначала на колени, потом ладонями в землю, чтобы затем перевернуться на спину.


Очнулся Владимир от оглушающего рева автомобилей. Две полицейские машины, пронизывая сине-красными сполохами долину розового барокко, где друзья обрели покой, затормозили в нескольких сантиметрах от его физиономии, и их с Коэном моментально окружили потные великаны. Снизу были видны очертания тяжелых дубинок, болтавшихся на ремнях, запах пива и корейки перебил уличную угольно-дизельную вонь. Раздался смех, раскатистый гогот славянского копа в три утра, — слушайте все, кому не лень, за это денег не берут.

Да, веселая собралась компания, топтавшаяся на наших падших героях; свет мигалок лишь усиливал карнавальную атмосферу — казалось, рейв, тот самый, о котором мечтал Франтишек, был в полном разгаре.

Владимир лежал, скрючившись, в гнезде, сооруженном по подсказке инстинкта из куртки и толстого свитера.

— Буду ясем американко, — взмолился он без особой надежды. То была единственная полезная фраза, которую он знал по-столовански: я американец.

И лишь подогрел всеобщее веселье. Очередной эскадрон полицейских «трабантов» выскочил из прилегающих улочек, с десяток офицеров пополнили ряды бойцов. И вот уже вновь прибывшие скандируют экспатриантскую мантру: «Буду ясем американко! Буду ясем американко!»

Кое-кто снял фуражки и затянул нестройно «Звездно-полосатый флаг», выученный за годы трансляции Олимпийских игр; впрочем, дальше первых тактов дело не пошло.

— Американский бизнесмен, — уточнил Владимир, но даже это не возвысило его в глазах закона.

Бал полицейских продолжался, подкрепление прибывало каждую минуту, и скоро создалось впечатление, будто в празднике участвуют все городские стражи порядка, задействованные на ночном дежурстве. Некоторые даже вытащили фотоаппараты, и Владимир с Коэном оказались под огнем вспышек В обмякшую руку Коэна вложили бутылку «Столичной», и он в полубреду позировал с ней, бормоча подряд все известные ему столованские выражения: «Я американец… Я пишу стихи… Мне нравится здесь… Два пива, пожалуйста, и одну форель на двоих…»

Внезапно засвиристели рации, начальники выкрикнули приказы, дверцы машин с треском захлопнулись. Что-то произошло где-то в другом месте, и бульвар постепенно опустел. Последним отъехал молодой рекрут в красно-золотой фуражке с грозным столованским львом, фуражка была ему великовата. Но прежде он подошел к ним и, взъерошив Коэну волосы, выдернул бутылку у него из рук.

— Извини, американский друг. «Столичная» денег стоит.

Потом он совершил добрый поступок поднял обоих разом и отволок с трамвайных путей (так вот что врезалось Владимиру в бок!) на тротуар.

— Пока, бизнесмен. — Простецкие усики дергались, когда он говорил. Затем полицейский сел в «трабант» и нажал на газ, сирена взвыла в окончательно растревоженной ночи.


Если бы на этом все закончилось, было бы еще куда ни шло. Но стоило полиции убраться, а Владимиру с Коэном вновь задышать полной грудью, как к ним подъехала другая автомобильная кавалькада — на сей раз вереница БМВ с американскими джипами по бокам.

Гусев.

Он выкарабкался из флагманской машины, закутанный не по погоде в блестящую нутриевую шубу до полу. Выглядел он как свергнутый король, убегающий от вооруженного народного бунта, либо как облысевший дискотечный продюсер, знававший лучшие времена.

— Позор! — заорал Гусев.

За ним стояло несколько человек, все — бывшие военнослужащие МВД, коих они и изображали, вырядившись в форму и прихватив приборы ночного видения. Должно быть, интересная у них выдалась ночка.

Вояки цокали языком, задрав головы к небу, будто им было стыдно смотреть на Владимира с Коэном; последний, уткнув голову в живот, как младенец в утробе, напоминал наполовину свернутый спальный мешок.

— Мы все слышали! — кричал Гусев. — Их переговоры по внутренней связи! Два американца ползут по Уездной улице, один с черными волосами и носом крючком… Мы сразу смекнули, кто это!

— Гляньте на них… Надо же так напиться! — покачал головой один из бойцов, будто узрел нечто необыкновенное.

Владимир, джентльмен во многих отношениях, и к тому же благодаря воспитанию твердо усвоивший, как важно прилично держаться и имитировать трезвость, всерьез подумывал, не устыдиться ли. Особенно жалко выглядел его сотоварищ Коэн: свернувшийся калачиком поэт гундосил что-то вроде «ненавижу, всех ненавижу». Но с другой стороны, не Гусеву и его людям, только что кастрировавшим каких-нибудь болгар, распекать других. Владимир вдруг решил, что это несправедливо.

— Гусев! — сказал он, пытаясь придать голосу одновременно властность и снисходительность. — Прекрати. Найди мне такси, и побыстрее!

— Ты мне тут не приказывай, — Гусев пренебрежительно крутанул запястьем. Очевидно, ближний круг не успел доложить ему, что этот жест абсолютного превосходства вышел из моды лет сто назад. — Садись в мою машину, Гиршкин, и поживее. — Он тряхнул отворотами шубы, и неидентифицируемые останки мертвых нутрий засверкали в свете фонарей. Несомненно, в ином мире, при ином режиме, но с теми же вооруженными людьми под его командованием, Гусев стал бы очень крупной фигурой.

— Мой американский товарищ и я протестуем! — ответил Владимир по-русски. Он ощутил беспокойство в желудке: поглощенное за день — гуляш, картофельные клецки, выпивка — бурлило, — и Владимир молил Бога, чтобы его не вырвало прямо здесь и сейчас, ибо тогда уж он точно проиграет спор. — Ты поставил меня в крайне неловкое положение. Мы с американским товарищем направлялись на позднюю встречу. И кто знает, что он теперь подумает о русских.

— Нет, это ты, Гиршкин, выставил нас на посмешище перед всей Правой. И как раз в тот момент, когда мы упрочили взаимопонимание с городской полицией. Так что, милок, сегодня ты едешь домой со мной. А там поглядим, кто будет хлестать Сурка в бане…

Коэн, видимо, почувствовал угрозу в его голосе, ибо, несмотря на полное невладение русским, промычал нечто утробное.

— Нет! — специально для Гусева перевел Владимир мычание поэта. Ему становилось все страшнее. Что Гусев задумал? — Ставлю тебе на вид нарушение субординации. Если ты отказываешься вызвать мне такси, дай мобильник, я сам позвоню.

Гусев обернулся к своим людям; те пока колебались, смеяться им или отнестись к этому тщедушному пьянице с уважением, но командир подал знак, и они расхохотались. Ласково улыбаясь, Гусев надвигался на Владимира.

— Знаешь, что я с тобой сделаю, цыпленочек? — спросил он шепотом; впрочем, густые русские шипящие разносило эхом по всему кварталу. — Знаешь, сколько времени тянется здесь расследование преступления, если у тебя есть друзья в мэрии? Слыхал про ногу, которую нашли в ящике с носками в «К-марте»? Уж и не припомню сейчас, кого мы в тот день расчленили. Его превосходительство посла Украины? Или сделали обрезание министру рыболовства и птицеводства? Тебе интересно? Тогда я загляну в мою амбарную книгу. А еще лучше, не шлепнуть ли тебя и твоего дружка? Зачем тратить сотню слов, когда на двух пидоров хватит и одной пули?