Одна за другой они приближались к краю эстрады, деликатно откашливались, разворачивали рукопись, перевязанную премилой ленточкой, и начинали чтение, напирая на выразительность. Темы были одни и те же со времен крестовых походов, над ними потели еще их матушки, бабушки и прабабушки: «Дружба», «Дочерняя любовь», «Задушевные мечты», «О роли религии в истории», «О пользе просвещения», «Сравнительный очерк политического устройства различных государств» и прочее в том же роде.
Главными во всех этих произведениях были унылая интонация и море всевозможных красивых слов. Но особенно неприятна была плоская мораль, которая помахивала куцым хвостом в конце каждого опуса. Какова бы ни была тема, автор из кожи вон лез, чтобы впихнуть в свое творение побольше чего-нибудь полезного и поучительного. Нет ни одной школы во всей нашей стране, где бы ученицы не чувствовали себя обязанными заканчивать всякое сочинение моралью; и чем легкомысленней и ветреней девица, тем длинней и суровей будет мораль.
Но вернемся к экзаменам. Первое же из прочитанных с эстрады сочинений было озаглавлено «Так это и есть жизнь?». Проверим, читатель, способен ли ты выдержать хотя бы отрывок из него:
«С каким неописуемым волнением юное существо, едва вступившее на тернистые тропы жизни, предвкушает давно ожидаемое празднество! Воображение с живостью набрасывает розовыми и голубыми красками веселые картины. В легких мечтах изнеженная поклонница моды уже видит себя среди блестящей толпы, окруженной всеобщим вниманием. Ее изящная фигура, облаченная в белоснежные кружева и облака газа, кружится в вихре упоительного танца; ее глаза сияют ярче, чем у остальных, а ножки в бальных башмачках порхают легче других в этом веселом собрании.
Каким волшебно прекрасным предстает все перед ее очарованным взором! Каждое новое явление для нее пленительно и неповторимо. Но с течением времени она обнаруживает, что под этой блестящей внешностью скрываются суета и злословие; лесть, когда-то услаждавшая ее душу, теперь только раздражает; бальные залы теряют для нее былое очарование; с горечью в сердце и с расстроенным здоровьем она устремляется прочь, уверившись, что светские удовольствия не способны удовлетворить стремлений ее души!..»
Чтение сопровождалось одобрительным гулом и перешептываниями: «Как это мило!», «Какое изящное красноречие!», «До чего же верно!», а когда сочинение завершилось особенно нудной моралью, слушатели восторженно зааплодировали.
Потом выступила худосочная девица с интересной бледностью в лице, изобличавшей несварение желудка, и прочла поэму «Прощание миссурийской девы с Алабамой». Читателю будет достаточно четырех строк:
Алабама, прощай! Я любила тебя,
А теперь я тебя покидаю!
Лью я горькие слезы, всем сердцем скорбя,
И навеки тебя оставляю.
После нее перед зрителями возникла смуглая, черноволосая и черноглазая барышня. Выдержав многозначительную паузу, она напустила на себя трагическую мрачность и начала размеренно и торжественно читать нечто, озаглавленное «Видение»:
«Ночь была бурная и непроницаемо темная. Вокруг небесного престола не светилась ни одна звезда, глухие раскаты грома беспрестанно сотрясали воздух, а ужасающая молния гневно сверкала в облачных чертогах небес, пренебрегая тем, что достославный Франклин укротил ее свирепость! Неистовые ветры единодушно покинули свои таинственные убежища и заметались над землей, словно для того, чтобы эта ночь казалась еще более ужасной.
В эту пору мрака и уныния мое сердце томилось по человеческому участию, но вместо того – “Мой друг, моя мечта, советник лучший мой в скорбях и в радости, явилась предо мной”.
Она приближалась, подобная одному из тех эфирных созданий, которые являются юным романтикам в их мечтах о сияющем рае, не украшенная ничем, кроме своей непревзойденной прелести. Так тиха была ее поступь, что ни одним звуком она не дала знать о себе, и, если бы не волшебный трепет, восчувствованный мною при ее приближении, она проскользнула бы мимо незамеченной и незримой, подобно иным скромным красавицам…»
Весь этот кошмар, растянувшийся на десять страниц, завершался суровой проповедью, сулившей неминуемую погибель всем, кто не принадлежит к пресвитерианской церкви.
Однако именно «Видение» было единодушно признано лучшим из тех творений, что читались на вечере, и удостоилось первой награды. Мэр городка, вручая награду автору, произнес трогательную речь, в которой утверждал, что за всю жизнь не слышал ничего более прекрасного и убедительного и что сам Дэниэл Уэбстер мог бы гордиться такой ученицей.
Наконец учитель, разомлевший от духоты и виски, поднялся с кресла и, оборотившись спиной к зрителям, начал чертить на доске карту Америки – предстоял еще экзамен по географии. Однако рука не слушалась мистера Доббинса, с делом он справлялся неважно, и позади него волной прокатился сдержанный смешок. Поняв, что смеются над ним, учитель стер губкой континент и начал заново, но вышло еще хуже, а хихиканье усилилось. Мистер Доббинс целиком отдался этой ответственной работе, решив, должно быть, не обращать внимания на смех. Ему уже казалось, что дело идет на лад, а между тем смех не умолкал. Наоборот: он становился все громче, и недаром!
Как раз над головой учителя располагался чердачный люк, и в тот момент, когда на доске появились вполне узнаваемые очертания западного побережья, из этого люка показалась кошка, перевязанная веревкой. Морда несчастного животного была обмотана тряпкой, чтобы воспрепятствовать мяуканью; судорожно изгибаясь и хватая когтями то веревку, то воздух, кошка постепенно спускалась все ниже. Смех достиг апогея, когда кошка оказалась в каких-нибудь шести дюймах от головы учителя, полностью поглощенного своей работой. Еще мгновение – и она отчаянно вцепилась в парик мистера Доббинса, а затем стремительно вознеслась на чердак, не выпуская из когтей трофея.
И тут лысина учителя засияла под лампой ослепительным блеском – пока наставник похрапывал дома под действием паров виски, ученик живописца покрыл ее золотой краской!
Тем и кончился этот вечер. Мученики были отмщены. Наступили каникулы.
Глава 22
В первые же дни каникул Том вступил в общество «Юных трезвенников». Для этого пришлось дать слово не курить, не жевать табак и не употреблять бранных слов, однако все эти неудобства возмещала блистательная униформа, состоявшая из мундира и алого шарфа, которую по праздникам полагалось носить членам общества. Но буквально сразу же выяснилось, что стоит только дать слово не делать чего-нибудь, как этого захочется больше всего на свете. Тома так потянуло курить и сквернословить, что только надежда покрасоваться в алом шарфе не позволила ему сбежать от «Юных трезвенников». До Дня независимости – четвертого июля – оставалась бездна времени, поэтому Том вскоре перестал рассчитывать на этот праздник и возложил все свои надежды на старого судью Фрэзера, который, как говорили, находился при смерти.
Похороны столь важной персоны наверняка должны быть торжественными, и «Юные трезвенники» непременно примут в них участие. Том ежедневно интересовался здоровьем судьи и с жадностью ловил всякий слух о нем. Иногда судья начинал подавать надежды, и тогда Том напяливал мундир и шарф и подолгу любовался своим отражением в зеркале. Но оказалось, что на старого Фрэзера нельзя положиться – то ему становилось хуже, то он шел на поправку. Наконец пришла весть, что судья окончательно выздоравливает. Том, чувствуя себя обманутым и оскорбленным, немедленно подал в отставку и покинул ряды «Трезвенников», и в ту же ночь судье сделалось худо и он преставился. После такого разочарования Том решил вообще никому больше не верить.
Похороны отличались редким великолепием. «Юные трезвенники» участвовали в церемонии, и их бывший сотоварищ едва не лопнул от зависти. Тому оставалось утешаться тем, что теперь он не связан словом. Он мог пьянствовать, курить и ругаться сколько угодно, но, как выяснилось, ничего этого ему уже не хотелось. От одной мысли, что нет никаких запретов, всякая охота грешить пропадала.
И странное дело: уже спустя две недели Том неожиданно почувствовал, что долгожданные каникулы ему в тягость и время едва ползет. Он начал было вести дневник, но за три дня ровным счетом ничего не случилось, и дневник был заброшен.
Город посетил негритянский оркестр и произвел на всех жителей сильное впечатление. Том и Джо Харпер тут же собрали команду музыкантов и пару дней развлекались напропалую, но и это им вскоре надоело. Даже долгожданный День независимости вышел не слишком удачным: хлестал проливной дождь, шествие отменили, а величайший человек в мире, сенатор Соединенных Штатов мистер Бентон, прибывший на празднование, ужасно разочаровал Тома, потому что оказался не в двадцать пять футов ростом, а довольно щуплым человечком.
Вскоре после этого приехал цирк. Когда же он снялся и отбыл, мальчишки соорудили шатер из рваных ковров и одеял и дня три подряд устраивали представления. За вход брали три булавки с мальчика и две с девочки, но потом и цирк был заброшен.
Ненадолго мелькнул странствующий гипнотизер и френолог, а после него в городке стало еще скучнее. Не спасали даже вечеринки, которые родители устраивали для некоторых мальчишек и девчонок: во-первых, они случались редко, а во-вторых, после веселья было еще трудней выносить зияющую тоску и безделье.
Бекки Тэтчер родители увезли на каникулы в другой городок, и жизнь для Тома окончательно потеряла всю свою прелесть.
А между тем жуткая тайна убийства молодого доктора продолжала тяготить мальчика. Она изводила его непрестанно и мучительно, как запущенная язва, и в результате Том захворал корью.
Долгих две недели ему пришлось провести в заточении, отрезанным от мира и от всего, что там происходило. Когда он наконец смог выходить и, едва передвигая ноги, побрел в центр городка, то обнаружил повсюду самые прискорбные перемены. За время его болезни Сент-Питерсберг тоже пережил своего рода эпидемию – началось «религиозное обновление», и все сплошь, не только взрослые, но даже мальчики и девочки, внезапно занялись спасением собственных душ. Тому пришлось долго шататься по городу в надежде отыскать хотя бы одного грешника, но повсюду его ожидало разочарование. Джо Харпера он застал за чтением Евангелия – и эта картина потрясла его до глубины души. Он разыскал Бена Роджерса, и оказалось, что тот навещает бедняков, имея при себе стопку душеспасительных брошюрок. Джим Холлис, которого пришлось искать еще дольше, заявил Тому, что корь ниспослана ему Богом как предостережение свыше. Когда же, доведенный до отчаяния, он бросился искать утешения у Гекльберри Финна, тот приветствовал его текстом из Писания.