— Вернер… я прошу тебя: сделай так, как требует отец!
Хольт не ответил. Он боролся с опьянением. Слишком быстро проглотил он сивуху, и только сейчас алкоголь начал действовать по-настоящему. Наконец они добрались до дому. Перед ее дверью в конце коридора хмельная волна подняла Хольта и снова поставила на ноги.
— Сейчас же ложись спать! — сказала Гундель.
Опять его подняла волна. Он схватил Гундель за плечи, и вот он уже снова крепко стоит на ногах, сознание и воля приглушены. Хольт стиснул Гундель обеими руками. Она старалась высвободиться.
— Если ты меня пустишь к себе… я подчинюсь отцу… Пусти меня к себе!
Она стала вырываться.
— Подумаешь, какая недотрога!
Гундель с такой силой оттолкнула его, что Хольт едва устоял на ногах.
Гудок пробудил Хольта от свинцового сна. Он вскочил, подошел к окну. Не было еще четырех. На дворе горели дуговые фонари. По только что законченной ветке въезжал на завод первый товарный состав. Паровоз еще раз пронзительно вскрикнул, но крик его затерялся в облаке пара. Кучка людей стояла возле паровоза, Блом протянул машинисту горшок с цветами. Затем цепочка груженных углем платформ исчезла в темноте.
Хольт бросился на кровать, но так больше и не уснул. Сознание было ясно, он помнил все, решительно все. Возврата нет. Он сам убрал себя с пути Гундель.
Около полудня снизу позвонили, что Хольта спрашивает Христиан Феттер. Хольт — голова у него тупо болела — повел его к себе наверх. Феттер сперва принялся ругать паршивую мансарду, а затем сухари.
— И это у тебя называется завтрак? В чемодане у меня такие консервы, что пальчики оближешь: «корндбиф», растворимый кофе, надо только притащить кипятку.
Крепкий кофе — одна чашка, за ней вторая — поборол наконец действие вчерашней сивухи. Феттер опять заговорил о своих делах. Конъюнктура все улучшается, спрос растет, фирму можно расширить. Феттер громко и весело болтал, уплетая солонину.
— Ты войдешь в пай, — сказал он, — на льготных условиях, с тобой-то мы уж как-нибудь столкуемся! Давай соглашайся, и лет через пять оба мы будем богачами!
Хольт сидел на кровати, уронив голову на руки. Итак, он отправляется к матери в Гамбург. Но чтобы уехать, ему нужны деньги.
— Ну что? Кончаешь со всей этой мурой здесь? — спросил Феттер.
— Выкинь это из головы, Христиан, — ответил Хольт. — Спекуляция… не для меня.
— Как знаешь.
Феттер, по-видимому, не очень огорчился. Он извлек из чемодана бутылку ямайского рома в пестрых этикетках и плеснул Хольту изрядную порцию в недопитую чашку кофе. Затем приоткрыл дверь, выглянул в коридор и снова сел. Он понизил голос.
— Мне штатская жизнь не меньше твоего осточертела. Тишь да гладь — это не для нашего брата, старых вояк! Да и ждать слишком долго, пока я насшибаю сто тысяч марок.
— А на что тебе сто тысяч?
— Хочу купить тут кое-какие развалины! — объяснил Феттер. — Скоро янки начнут атомную войну с большевиками, ну а когда все здесь перейдет к американцам, я со своими развалинами и влезу в большой бизнес! Я читал книжку «Как они сделались известными и богатыми» — про миллионеров, какие они состояния нажили на земельных участках!
Шутка? Нет, Феттер говорил вполне серьезно.
Феттер знал, где на что́ самый большой спрос.
— Так вот! Самый ходовой товар — мясо, на нем можно колоссально заработать. А как добыть хряка из свинарника — не нас с тобой учить.
Хольт молча уставился на Феттера.
— Мне надо только смотаться в Дюссельдорф, — продолжал Феттер, — там я достану пару хороших пистолетов, переоденемся в русскую форму и махнем в деревню! Пистолет к брюху, гаркнуть что-нибудь почуднее и тут же на месте заколоть свинью. Верняк! У полицейских одни дубинки, а люди все еще трясутся со страху перед Иванами! — Феттер вопросительно взглянул на Хольта и налил еще по чашке рому.
Хольт и раньше не принимал Феттера всерьез — ни когда он был тучным, вечно обиженным мальчишкой, ни когда он был верным псом Вольцова и стоял в подвале с бельевой веревкой. Сейчас эта картина всплыла у Хольта в памяти. Феттер тогда вздернул бы на груше не только Венерта, по одному знаку Вольцова он расправился бы и с ним, Хольтом! Да и теперь, хоть Феттер сидит и попивает кофе с ромом и, хлопая себя по ляжке, приговаривает: «Вот увидишь, мы станем миллионерами!», — он и теперь, не задумываясь, повесит человека, если только это ему будет с руки. Этот розовощекий вечный младенец просто не знает, что такое совесть!
Хольт представил себе, как он дальше пойдет с Феттером той дорогой, по которой они так долго шли вместе, и закрыл глаза. Он увидел себя ночью на крестьянском дворе. Под дулом его пистолета — человек! И вот он опять стреляет в людей, быть может, в подскочившего к нему народного полицейского с красным треугольником на груди…
Нет! Хольт потерпел крушение, он вел себя, как скотина. Только не думать о Гундель! Возможно, он скоро кончит в сточной канаве. Но одно уже не повторится: никогда он больше не будет с насильниками! Он проглотил остатки кофе с ромом,
— Безумие, Христиан. Выкинь это из головы!
— Так ты не желаешь участвовать? — обозлился на этот раз Феттер. — Тогда верни мне тысячу марок! — И он бросил на стол расписку.
— Заткнись! — сказал Хольт. — Тысяча марок подождет! Сначала выложишь еще, мне нужна по меньшей мере тысяча, так что давай раскошеливайся.
Феттер расхохотался и выразительно постучал себе пальцем по лбу.
— Да ты что? Дружба дружбой, а денежкам счет! Еще денег? Попробуй-ка не отдай, я ткну твоему старику под нос расписку, представляю, как он глаза вылупит, то-то будет умора!
Эта была прямая угроза. Хольт пригнулся к Феттеру.
— Я когда угодно мог дать тебе по морде, и сейчас могу!
Феттер запер чемоданы и надел пальто.
— Это за что же? — И, стоя у двери, добавил: — Я человек мирный, но с меня хватит! Теперь твой черед делать одолжения!
— Что ты хочешь сказать?
— Ничего. Ровным счетом ничего. Разве только, что я прилично обтяпал одно дельце и тысяча марок для меня роли не играет. Да с какой радости их дарить? Я порву расписку и дам тебе еще денег, но сперва ты достанешь мне спирт. Вон оттуда!
Хольт двинулся на Феттера. Предосторожности ради Феттер взялся за дверную ручку и загородился чемоданами.
— А я-то думал, тебе деньги нужны.
Хольту, если он хотел уехать, в самом деле были нужны деньги. Злоба исчезла, осталось лишь сознание собственного бессилия.
У него нет выбора. Кража уже ничего не меняет. И все же почему-то получалось так, что он опускается все ниже и ниже!
— Обожди здесь! — бросил Хольт и вышел в коридор. Прислушался. Все тихо. Только на сульфамидной фабрике жужжат электромоторы. Он пересек лабораторию и вошел в чулан.
Феттер, сразу повеселев, заглянул в бутыль.
— Четыре литра? Маловато! — Он понюхал. — Будем надеяться, что не разведенный! — Кулаком загнал пробку в горлышко, достал расписку и заявил: — Теперь мы квиты.
А Хольту все уже было безразлично. Пришлось достать вторую, большую бутыль.
— И еще тех таблеток!
Феттер изучил этикетки.
— Альбуцид. Товар — первый сорт!
Потом отсчитал двадцать сотенных лиловых бумажек с пурпурным рисунком, выпущенных союзническими властями.
Хольт вывел Феттера из дома. Вернулся к себе наверх и уложил свои немногие пожитки в плащ-палатку.
В полдень он уже ехал в переполненном пассажирском поезде в северном направлении. Он стоял в коридоре и глядел в окно. Всеми силами старался он отогнать от себя сегодняшний день вместе с Феттером, шантажом и кражей. Поезд мчался в вечерних сумерках, и Хольт ждал, что время, проведенное у отца, время, которое кануло теперь безвозвратно, свалится с него, как тяжелый груз. Он надеялся почувствовать облегчение, свободу. Напрасно, была только щемящая грусть. Грусть обо всем, что он здесь растоптал и загубил. Но грусть и раскаяние приходят всегда слишком поздно.
10
Свет в актовом зале погас.
В темном партере и на балконе, тесно скучившись, сидели сотни людей всех возрастов и профессий: железнодорожники, женщины, разбирающие развалины, рабочие с химического завода, девушки с прядильных и суконных фабрик. Среди них — Мюллер в красном галстуке, профессор Хольт, старик Эберсбах с медленно остывающей трубкой в зубах и Блом. Эти сотни людей в зале ничего не знали друг о друге, жили в гуще себе подобных в стране, которую никто из них сам себе не избирал. У каждого было свое лицо. Но одно у всех было общим: нетопленая печь дома, пустой желудок и прошлое. Иные знали о закулисных силах, навлекших на них горе и нищету; другие пытались — последовательно или путаясь — разобраться, третьи роптали на судьбу.
Свет все не зажигался, и в зале поднялся шум, но быстро утих. После тяжелого рабочего дня тепло и мрак нагоняли дремоту, и когда на сцене забрезжил слабый свет, то, что в полудремоте увидели зрители, могло показаться им сном.
Тяжелым кошмаром. Кто не испытал таких снов, от которых просыпаешься весь в поту? Снов, которые давят грудь пудовой тяжестью. Перед ними открылось серое, будто заполненное призрачным туманом пространство. Туман фосфоресцировал, и очертания людей расплывались, смутные, как воспоминания. Люди стояли какие-то неприкаянные. Память подсказывала: может, это очередь у биржи труда, может, это безработные. Нет, люди просто стояли друг подле друга, как иногда бессмысленно друг подле друга стоят люди в сновидениях; они вынуждены были жить в гуще себе подобных, в стране, которую никто из них сам себе не избирал. Им жилось несладко, Туман был зловредный, пространство, на котором они ютились, стеснено шаткой кулисой, отбрасывающей на толпу свою тень. Кто обрек людей на жизнь в тени, кто лишил их солнца? Теперь их можно было лучше разглядеть. У каждого свое лицо. Один приземистый, мускулистый, видать, наделен недюжинной физической силой. Другой высокий, косолицый, дерганый. Их было много, но одно у всех было общим: над ними нависла страшная опасность, она чувствовалась, она была видна в слабых вспышках, подобных зарницам, и вот уже она явственно ворвалась в воспоминания… Люди в тумане знали об опасности, о заговоре, что стряпался за кулисой; они не оставались в неведении, нет; знали о нем и сидящие в зале. Но никто ничего не предпринимал. Люди вели себя по-разному. Один был очень учен и с высоты своего ума пренебрегал опасностью, видя в ней одно лишь обывательское невежество; пусть все ближе топот марширующих ног, какое ему до этого дело? Другие по глупости и злобе посмеивались в кулак, будто ждали от кат