Теперь, когда Церник снабдил его контрамарками, Хольту вспомнился этот разговор. Он говорил себе, что давно должен был сводить Гундель на концерт, и ругал себя за свою оплошность.
Гундель принесла кувшин с колой, а вместо стаканов — огнеупорные кружки из лаборатории профессора. Прежде чем поздороваться, Церник сменил очки и объявил:
— А ты, Гундель, все хорошеешь!
Хольт внутренне рассердился. Хорошеет Гундель или не хорошеет — это не касается никого, кроме него, Хольта! Правда, Церник не покривил душой. Гундель была прелестна в своем белом холстинковом платьице, которое фрау Томас смастерила из обыкновенной простыни. Она уже сильно загорела, к тому же она так мило и естественно, легким наклоном головы поблагодарила Церника за комплимент и так грациозно опустилась в шезлонг, что у Хольта захватило дыхание и он почти болезненно ощутил биение своего сердца. Он полузакрыл глаза. Гундель не должна видеть, что он на нее смотрит, Гундель вообще многого не должна видеть. Хольт таился от нее, изображая доброго товарища, и никому, даже себе, не признавался в том, как он тоскует, когда она уходит из дому, и как вздыхает с облегчением, заслышав на лестнице ее шаги. После Гамбурга он не знал ни минуты покоя… Да, никакого сомнения: это Гундель отняла у него покой…
Церник пил уже четвертую кружку колы. С каждой кружкой он все больше оживлялся. Черпая сведения из своего неистощимого научного багажа, он прочел им целый доклад о белых крысах, rattus norvegicus — тема во вкусе Гундель.
— Что за удивительные создания! — ахала Гундель.
Хольту было интересно встречаться с Церником, но сегодня присутствие гостя его тяготило. Цернику незачем так рассыпаться перед Гундель, в этом доме у нее и без того хватает поучительных и интересных впечатлений.
Послышалось тарахтение мотора, это с завода возвратился профессор. Он приобрел подержанную, но еще вполне исправную машину для поездок в Менкеберг и обратно. Увидев, что Церник встал, Хольт вздохнул свободнее. Церник, уже стоя, наскоро допил остатки колы в кувшине, встряхнулся и бросил на ходу: «До чего невкусно! Но удивительно бодрит!» Он намеревался еще побеседовать часок с профессором; он давно уже убеждал его переработать свои гамбургские лекции и прочесть здесь курс. Цернику была известна история этих лекций. «На сей раз нет опасности, что иезуиты пришлют вам на занятия моторизованную полицию!» — говорил он.
Наконец Хольт остался вдвоем с Гундель. Но внезапно им овладело смущение. Это случалось с ним не впервые: он тосковал по Гундель, а с глазу на глаз не знал, что ей сказать. Взяв себя в руки, он стал расспрашивать ее о работе. Оформили ли ее на фабрике как ученицу?
— Осенью, возможно, — отвечала Гундель. — Мюллер хотел протолкнуть это дело, а теперь, пожалуй, ничего не выйдет.
Хольт рассеянно кивнул. Да, вот и лето на дворе. Скоро каникулы.
— Когда у тебя отпуск? — спросил он.
— В конце июля. Мы уже запаслись местами в туристском лагере на Балтийском побережье.
Это известие больно резнуло Хольта — и не только это «мы», но и самая поездка Гундель на взморье. Гундель жила своей, независимой жизнью, она собирала растения, интересовалась природой, зимой вместе со Шнайдерайтом занималась в физкультурных секциях, а летом ходила с ним плавать; кроме того, зимой и летом играла в ручной мяч, а теперь она и вовсе исчезнет на две недели. Гундель уезжает со Шнайдерайтом, они вместе едут к морю, эта мысль подкосила Хольта. Он не решался додумать до конца, что такая поездка означает. Неподвижно лежал он в своем шезлонге, вечернее солнце било в глаза. Надо было подавить в себе горечь, подавить оскорбленное самолюбие, со всем смириться да еще обратиться к Гундель с видом дружеского расположения — ничего другого ему не оставалось! Итак, он открыл глаза и сказал:
— Может, доставишь мне удовольствие, пойдешь со мной на симфонический концерт?
— На концерт? Я еще никогда не бывала на концерте!
Никто не умел радоваться, как Гундель. Ее благодарность смягчила Хольта.
— Смотри же, в субботу, — сказал он.
Но тут на ее лице погасла радость, она огорченно взглянула на Хольта.
— На субботу я уже договорилась, мы с Хорстом идем в театр.
С Хорстом! Нет, он не в силах это больше слышать!
Ему она отказывает, а приглашение Шнайдерайта принимает. Вечно этот человек становится у него на дороге! В театр! Гундель идет в театр! Почему он всегда опаздывает?
На этот раз отказ Гундель задел Хольта особенно больно. Пусть Шнайдерайт занимается своей молодежной организацией, игрой в политику и, наконец, машинами! Ведь он и без того неразлучен с Гундель, они повсюду вместе — на вечерах, на субботниках по уборке развалин и на спортплощадках.
— Шнайдерайт… — начал он и запнулся. — Он бы тоже мог чем-то поступиться… — И просящим голосом: — Откажи ему хоть на этот раз. Пойдем со мной на концерт!
— Но билеты нам дал господин Готтескнехт, — заволновалась Гундель. — Он может обидеться! — И с детской непосредственностью: — А я так жду субботы. Ведь я еще ни разу не была в театре!
Что это Готтескнехт вмешивается? — подумал Хольт. Все точно сговорились против него! Он знал, что Гундель и Шнайдерайт иногда заходят к Готтескнехту — с того агитвечера, который тот помог им устроить. Но чего ради он снабжает их билетами?
— Ну, да ладно, — сказал Хольт, — видно, такой уж я невезучий! С тобой, Гундель, мне вечно не везет!
Он сказал это небрежно, стараясь скрыть свое разочарование. Гундель хотела ему что-то ответить, пожалуй, даже утешить, но Хольт не стал ее слушать, ему еще предстояло решить математическую задачу, и он воспользовался этим, чтобы уйти.
Задача, которую с лукавой небрежностью, словно мимоходом, задал им Эберсбах, оказалась при ближайшем рассмотрении чертовой головоломкой: построить треугольник по трем высотам. Хольт углубился в размышления. Он забыл о своей неудаче и был счастлив, когда нашел решение.
Старик Эберсбах не придерживался учебного плана. Он говорил, что уж столько, сколько эти кропатели планов, он наверняка знает. Уроки он проводил по настроению. При желании это был блестящий педагог, умевший на свой причудливый лад добиваться от учеников таких успехов, о каких те и не мечтали. Зато когда ему была неохота вести урок, что случалось довольно часто, он предпочитал рассказывать классу на своем уютном просторечии самые неожиданные истории, перескакивая с пятого на десятое.
Он и сейчас, летом, носил свой коричневый костюм с кожаными заплатками на локтях в виде аккуратно вырезанных сердечек, но желтые фетровые боты сменил на стоптанные домашние туфли. В этом наряде он сидел за кафедрой, подперев голову рукой и не выпуская изо рта трубку. В другой руке он держал конверт и усиленно им обмахивался.
— Чертова жарища, — бормотал он. — Аренс, к доске! Гофман, захлопни книгу!.. Я тут получил письмо… Бук, не разговаривай на уроке, а впрочем, как хочешь, экзамены завалишь ты, а не я… Аренс, пиши, хотя с какой стати мне утруждать себя, когда есть задачник. Вот — напиши условие на доске. Какой же вы решили посвятить себя науке?
— Медицине, — отвечал Аренс с полупоклоном.
— Какая же медицина наука? — отрезал Эберсбах. — Это чистейший тотемизм! Валяй, Аренс, действуй: при отрицательном иксе игрек стремится к бесконечности. Опять ты не в ладах с бесконечностью, сразу видно! — И он почесал лысину, что обещало одну из тех импровизаций, которые Хольт с увлечением стенографировал, а потом зачитывал Блому. Блом, смотря по обстоятельствам, приходил от них то в восторг, то в ужас.
— Собственно, и мне удовольствие от бесконечности было отравлено уже в ранней молодости, — продолжал Эберсбах. — С Кантором в бесконечности утвердился чисто прусский порядок. Я же предпочитал ее в растрепанном виде.
В классе зааплодировали и засмеялись.
Эберсбах опять почесал в затылке.
— Да и вообще Кантор… — продолжал он. — Знаете, как он представлял себе множество? Как бездну! Я этого и по сей день не понимаю. Для меня множество — это нечто полное с краями и даже через край.
— Вы сегодня в ударе, — ввернул Хольт.
— А ты придержи язык! Ступай на место, Аренс! Ты для математики умом не вышел, изучай черную магию и становись врачом. Что до меня, — продолжал Эберсбах, удобнее располагаясь на стуле, — то вам с настоящей минуты надлежит титуловать меня господин профессор. — Он вынул из конверта письмо и продолжал, постукивая по нему трубкой. — Некий уважаемый синклит назначил меня ординарным профессором по теории чисел. Нет, Гофман, не местный факультет, наши господа интуиционисты меня не признают. Это в одном приморском городе, далеко отсюда. — Он зевнул. — Я — и вдруг профессор! То-то они удивятся. Им и невдомек, какой я неописуемый лентяй. — Он спрятал письмо, спустился с кафедры и стал в проходе между партами. — А теперь мы немножко займемся напоследок. После каникул с вами эту премудрость будет дожимать Лоренц. Мы же начнем нечто новое и очень важное, потому-то его и не включили в учебный план. Теория погрешностей при наблюдении, теория вероятности. Хольт, к доске!
Хольт вышел вперед. В классе стало тихо.
— Давайте немного пофилософствуем, — продолжал Эберсбах. — Перед нами случайность, и мы хотим математически взять ее за рога.
Он уже не балагурил, а говорил сосредоточенно, с расстановкой. Жаль, что мы теряем Эберсбаха, думал Хольт.
На большой перемене Гофман взобрался на кафедру.
— Эберсбаху полагается прощальный подарок. Несите завтра деньги!
— Это что за диктатура! — возмутился Гейслер.
— С такими кретинами, как ты, нельзя без диктатуры! Ты еще у меня и по морде схлопочешь!
— Но, господа! — вмешался Аренс. — К чему эти ссоры? Пора нам найти общий язык!
— Найти общий язык! — завопил Бук и даже не усидел на парте. — Дайте мне выступить! Можно? Я вам закачу буржуазно-демократическую р-р-революционную речь против произвола и диктатуры учителей и за нерушимое единство всего сословия учащихся. — Он вскочил на парту и закричал, потрясая кулаками: — Итак, школьники! Discipuli! Школяры! Наши угнетатели учителя организовали заговор, чтобы утопить в потоках пота наше юное самоопределение! Так наведем же на этих зануд пушку разума и прилежания и погребем их под известью их собственных склеротических мозгов! Пора нам…