Приключения Вернера Хольта. Возвращение — страница 67 из 86

с людьми как с мешком бобов: здоровые в похлебку, червивые на покормку. Я уже говорил об этом Гундель, только другими словами.

— Вы задали Гундель трудную задачу — отыскать в ваших сумбурных замечаниях зерно здоровой критики, — возразил Шнайдерайт. Слова Хольта не столько обидели его, сколько раззадорили. — Ваша беда в том, что вы сами не знаете, что вам в конце концов нужно.

— Вы, кажется, вышли из кризиса проформы. Продолжайте в том же духе, и я готов вас слушать, хоть вы и обвиняете меня в сумбурности и прочих смертных грехах.

— Насчет мешка с бобами было тоже неплохо сказано. И мне еще придется хорошенько покумекать, нет ли в этом зерна истины. К счастью, оба мы не слишком чувствительны. Но теперь я знаю: простые вещи до вас не доходят. В другой раз постараюсь подзагнуть вам что-нибудь помудренее, до вас это лучше дойдет.

— А я постараюсь, — не остался в долгу Хольт, — приблизиться к вашим представлениям о моей общественной прослойке, чтобы не усложнять вам жизнь!

Оба засмеялись, и Хольт подумал, что Шнайдерайт в сущности славный малый. Жаль, что он постоянно становится ему поперек дороги. Если б не это, они бы поладили.

— Вернемся к нашей теме, — сказал он с неожиданной серьезностью.

— Одно только Гундель позавчера вынесла из ваших слов: вы очень одиноки. Нехорошо жить особняком, только собой и для себя…

А сейчас, конечно, последует обычное приглашение в молодежную организацию. Смешно да и только! Как они всё упрощают! Хольт улыбнулся немного иронически, свысока. Увидев эту улыбку, Шнайдерайт замолчал. Но на этот раз он реагировал не так, как раньше. Он устремил на Хольта долгий взгляд и спросил так тихо, как только позволял его бас:

— Что вы, собственно, имеете против меня?

Хольт кивнул, он словно ждал этого вопроса. А затем обстоятельно набил трубку и, не торопясь, закурил, точно умышленно испытывая терпение Шнайдерайта.

— Ничего я против вас не имею. Нет уж, дайте мне сказать! Вы во времена фашизма сидели в заключении, тогда как я до недавнего времени был его безответным пособником. Вы с детства боролись с фетишами, с мнимыми идеалами прошлого, тогда как я носил их в своем сердце, и мне стоило мучительных усилий с ними порвать. Ваша жизнь с самого начала идет в одном направлении, и вы с него не свернете до самого конца, тогда как моя надломлена посередине… Она началась ужасным концом, и если мне даже удастся чего-то достигнуть, мой конец будет в сущности лишь началом. В корне различное прошлое сделало из нас разных людей, и в то время как вы держитесь за ваше прошлое, мне надо освободиться от моего. Но если и война доказала мне, что мой привычный мир должен быть разрушен и выброшен на свалку истории, то отсюда не следует, что я могу в два счета акклиматизироваться в вашем мире. Я всячески стараюсь вам не мешать и ставлю себе задачей быть здесь, у вас, полезным моим соотечественникам. Большего вы от меня не можете требовать!

Шнайдерайт кивнул, словно был удовлетворен этим ответом.

— Я мог бы вам кое-что возразить, но это не такой вопрос, который можно разрешить в отвлеченных дискуссиях. Я пришел к вам с конкретным предложением: едемте с нами на взморье, в туристский лагерь. Не стоит обсуждать подробно, чем мы отличаемся друг от друга и что еще, возможно, нас разделяет; нам с вами невредно просто пожить вместе!

Хольт был убежден, что у Шнайдерайта нет никакой задней мысли, он говорит то, что думает: давайте не мудрствовать, едемте вместе к морю, поживем как друзья, в мире и согласии. На одну короткую секунду лицо его прояснилось, и он уже готов был сказать «да». Ему представились палатки на побережье, он услышал шум прибоя, увидел море и слепящее солнце.

И увидел Гундель бок о бок со Шнейдерайтом.

Нет, не станет он изображать статиста на сцене, где Шнайдерайту и Гундель принадлежат главные роли и где на роль премьера мог бы рассчитывать он сам. Лучше уж играть героя в бездарной пьесе, хотя бы и под названием Карола, чем быть статистом в ансамбле Шнайдерайта.

— Сожалею, — сказал он, не задумываясь над тем, как Шнайдерайт истолкует этот неожиданный поворот. — Время каникул у меня заранее расписано. Весьма сожалею! Зря вы потрудились!


Вечер на Балтийском побережье. Первый вечер. Впервые Гундель и Шнайдерайт видели закат на море. Они бродили по дюнам, дул сильный ветер, где-то в открытом море штормило, волны накатывали на берег и разбивались о песчаные отмели.

По прибытии их ожидали неприятности: дело было организовано из рук вон плохо, в палатках не оказалось свободных мест. Но Шнайдерайт все уладил, он разместил свою группу в близлежащем поселке — юношей в просторной риге, а девушек по рыбачьим хибаркам с тростниковыми кровлями. Питание им обеспечивали в лагере. Неприятные впечатления быстро сгладились.

— Что у тебя произошло с Вернером? — приступила Гундель к Шнайдерайту с допросом. — Он показался мне каким-то странным.

— Я заходил к нему. Сначала мы перебрасывались шуточками, смеялись, и знаешь, он мне даже понравился. Но едва я пригласил его ехать с нами, как на него нашла обычная дурь. Сожалею, мое время расписано… Что-то в этом роде… — Шнайдерайт остановился и стал глядеть вдаль; солнце село за горизонт, ветер заметно спал. — Не понимаю, что за этим кроется. Но что-то кроется.

Гундель взяла его под руку.

— Поговорим после, не сейчас.

Между палатками горел огромный костер, огненные языки взвивались к небу. Гундель и Шнайдерайт сидели поодаль. С высоких дюн они глядели на лагерь, освещенный желтым пламенем костра. Много часов просидели они на песке, прислушиваясь к отдаленному бренчанию гитары и к песням, которые перекрывал шум прибоя и треск огня. Они не обменялись больше ни словом. Около полуночи Шнайдерайт пошел проводить Гундель.

Ей отвели небольшой чердачок над хлевом, где помещались хозяйские овцы. Взбираться надо было по приставной лесенке. Шнайдерайт после недолгого колебания первым полез наверх, в темноту, зажег свечу и посветил Гундель.

Оба стояли, затаив дыхание, и вслушивались в ночь. Где-то внизу возились овцы, побрякивали их цепочки. Шнайдерайт потянул Гундель к открытому окну. За крышами расстилалось море; здесь, так же как и внизу, шум прибоя заглушал все звуки.

— Я давно уже мечтаю о такой минуте наедине с тобой, — сказал Шнайдерайт.

Гундель не отвечала. Он привлек ее к себе. Она обвила руками его шею. Близость кружила им головы. Он поднял ее на руки и отнес на кровать. Гундель оторвалась от его губ лишь затем, чтобы перевести дыхание. При этом она невольно открыла глаза. Он хотел что-то сказать, может быть, только произнести ее имя, но она кончиками пальцев закрыла ему рот.

— Я знаю, чего ты хочешь. И раз уж мы целуемся, я и сама не устою. Запри дверь. — Но тут же его удержала. — Нет, погоди… Мне надо тебе что-то сказать!

Шнайдерайт опустился на колени перед ее кроватью, его сжигало нетерпение. Но в неверном свете свечи он увидел лицо Гундель и прочел сомнение в ее глазах. И тогда он опустил голову и приник лбом к ее плечу.

Его покорность тронула ее и смутила.

Гундель нежно провела рукой по его волосам.

— Когда ты меня поднял и отнес на кровать, — начала она, — только не смейся! — мне вспомнилась мама, она так же брала меня ребенком на руки. Я уже рассказывала тебе, как вечерами она присаживалась к моей кроватке и мы говорили обо всем. Я ничего не боялась ей сказать и как-то спросила про любовь; мне на улице бог знает что наговорили. Я только спросила: любить хорошо или плохо? И она сказала, что любовь, может быть, самое лучшее, что есть на свете, но только ее следует приберечь на после, когда уже станешь полноценным человеком, по крайней мере так должно быть. Она сказала это с такой горечью и голос ее звучал так печально, что я спросила: а на самом деле бывает не так? Она покачала головой и, немного подумав, стала мне все объяснять. Я и сейчас помню каждое ее слово, хотя тогда мало что поняла, а может, и сейчас не все еще понимаю. Да, так должно быть, сказала мама. Но в жизни так не бывает. Да и вообще мир не таков, каким должен быть. Нам приходится тяжело работать, а видим мы только нужду и горе, потому что ничего у нас нет, и мы сами себе не принадлежим, и не на себя работаем. И так как мы не знаем радости, а только бедность и горе, то нам и не терпится урвать для себя хоть чуточку счастья, а ведь любовь — единственное, в чем мы себе принадлежим. Да и смысла нет ждать, покуда станешь полноценным человеком. То, чем человек может стать в жизни, нам заказано. Мы не можем развивать свои способности, как полагается, работа выматывает нас уже детьми, она калечит нас и сушит. Но раз уж мы лишены всех человеческих радостей, то нам и остается только та, что зовут любовью… Ты меня слушаешь, Хорст?

Шнайдерайт незаметно кивнул.

— Но когда-нибудь, сказала мама, когда-нибудь жизнь изменится, все будет принадлежать нам, и сами мы будем принадлежать себе. Ничто не помешает будущим поколениям стать полноценными людьми — с крепкими руками, с высокими помыслами и чувствами, и то, что мы зовем любовью, не будет для них хмельным напитком, помогающим забыть нужду и собственную жалкую участь. Два свободных полноценных человека встретятся как любящая пара, и они будут целоваться и предаваться ласкам, и познают все, без чего человеческая жизнь не была бы полной и совершенной.

Шнайдерайт выпрямился, он смотрел не на Гундель, а на стену над ее головой.

— Так объяснила мне мама, и, как только я это вспомнила, у меня возникло множество вопросов, от которых я уже не могу отмахнуться. Принадлежим ли мы еще к тем, кому нет смысла ждать, оттого что им не придется стать полноценными людьми? Я, например, еще не считаю себя полноценным человеком.

Шнайдерайт поднялся и зашагал по каморке.

— И разве ты сам не говоришь, что занялась заря новой жизни, только не все это видят, потому что нам еще нужно справиться с ужасной послевоенной нуждой. Но если так, может статься, что мы уже то самое поколение, которое станет настоящими людьми — пусть еще не в полном смысле, но хотя бы отчасти!