Приключения Вернера Хольта. Возвращение — страница 77 из 86


Серое здание. Хольт шел длинными коридорами, он все явственнее слышал стук своего сердца, какие-то жилки лихорадочно бились у самого горла — дробь, выбиваемая страхом. Комната 183… Постучись, возьми себя в руки, ты уже сильно изменился, утвердись в этом! Хольт вошел. Он назвался секретарше, и его сразу же впустили.

Прокурор был пожилой человек лет пятидесяти. Он сидел за письменным столом и молча указал Хольту на стул. Хольт внимательно вгляделся в черты этого грубоватого, крепко сколоченного человека, пытаясь по малейшему движению лица определить, что его ждет. Но лицо оставалось неподвижным, непроницаемым и неприступным: преждевременно изрытое морщинами лицо, на котором жили одни глаза, цепкие глаза.

— Вы Вернер Хольт? — рука потянулась к папке, лежащей на столе. Но это была не та папка. Рука потянулась к телефонной трубке.

— Дело Феттера, пожалуйста!

Вот как! Значит, на него, на Хольта еще не заведено дело! Вошла секретарша с серой папкой. Прокурор полистал протоколы следствия, пробежал глазами, приковался к какому-то месту. Он читал долго. Потом перевел дыхание так глубоко, что это походило на вздох, взглянул Хольту в лицо и сказал:

— Стало быть, вы в декабре сорок пятого года продали обвиняемому Феттеру пять литров спирта, так называемого чистого спирта, и около тысячи таблеток медицинского препарата, именуемого альбуцидом? Это верно?

— Да, — сказал Хольт.

— Спирт и таблетки, — продолжал прокурор, — были вами в тот же день похищены из аптечки рядом с лабораторией вашего отца. Это верно?

— Да, — сказал Хольт.

— Хищение и спекуляция, — продолжал прокурор тем же деловитым тоном. Голос его упал. — Признаете ли вы себя виновным? — Он снял пиджак со стула и накинул на плечи. Хольт увидел на отвороте красный треугольник. Он потупился.

Было время, он хотел доказать Мюллеру, что решил всерьез начать новую жизнь, а между тем вот он сидит перед Мюллером и вынужден признать себя виновным. Опять он виновен перед Мюллером — хищение и спекуляция… А что он с того времени многое понял — это никого не касается, ведь для Мюллера идут в счет не слова, а дела.

— Я вас спрашиваю, признаете ли вы себя виновным?

— Да, — ответил Хольт.

— Что вы можете сказать в свое оправдание?

— Ничего.

Лицо прокурора осталось неподвижным, но глаза смотрели осуждающе.

— Всегда имеются облегчающие вину обстоятельства, — сказал он холодно. — Не советую вам отказываться от самозащиты, это ложная позиция.

Хольт молчал. И опять прокурор перевел дыхание, словно вздохнул.

— А как вы сейчас смотрите на свой поступок?

— Случай ясный: хищение и спекуляция. Простите, вас в самом деле интересует, как я смотрю на это сейчас?

На сей раз в каменном лице прокурора что-то сдвинулось. Прокурор был озадачен. Облокотясь о письменный стол, он вперился в Хольта испытующим, оценивающим взглядом.

— Да, меня в самом деле интересует, как вы сейчас на это смотрите. — И вдруг сорвался: — А что, по-вашему, меня интересует: параграфы, указы, статьи закона? — Он скрестил руки на груди: — Итак?

Ты стал другим, утвердись в этом!

— Все это для меня далекое прошлое, — начал Хольт, — такое далекое прошлое, что порой мне кажется, будто это был не я. Тот Хольт, что сидит перед вами, — я и сам еще не знаю, чего он стоит. Деклассированный отщепенец, морально расшатанная личность, мелкобуржуазный индивидуалист, все что угодно, и все же Хольт, сидящий перед вами, не способен на воровство, у него совсем другие заботы! Но оставим это! Ведь Хольт того времени и в самом деле украл. Для закона не имеет значения то, что сейчас он чувствует себя другим. Вины с него это не снимает. А потому всякие оправдания излишни.

— Вы, однако, чертовски самонадеянны, юноша, — сказал прокурор. Он откинулся на спинку стула, мускулы его лица расслабились, и стало видно, что оно совсем не каменное, а что он просто хорошо им владеет. Это был преждевременно состарившийся человек, каких Хольт немало встречал повсюду — по дороге в школу, на стройках, по субботам на расчистке развалин и в заводской котельной среди истопников…

— Расскажите по порядку, как все было…

И Хольт стал рассказывать. Прокурор слушал его, скрестив руки на груди.

Когда Хольт кончил, прокурор снова взял со стола дело Феттера и принялся внимательно его читать. А кончив, заговорил деловито, ни словом не касаясь исповеди Хольта.

— Решающий в этом деле вопрос, являются ли украденные вами медикаменты заводским имуществом или личной собственностью вашего отца, разъяснен удовлетворительно в том смысле, что это была собственность вашего отца. В таких случаях дело возбуждается по жалобе, пострадавшего. Ваш отец заявил, что не собирается привлекать вас к суду, ввиду вашего очевидного раскаяния и исправления. Остается вопрос о продаже означенного товара по спекулятивной цене. Незаконная прибыль подлежит конфискации; ваш отец обещает внести указанную сумму. Такова юридическая сторона дела. — Прокурор отложил папку. — Остается моральная сторона. Прокуратура запросила вашу школу, вашего отца, вызвала вас и пришла к заключению, что вы сделали для себя необходимые выводы из вашего проступка. В силу этого прокуратура считает ваше дело законченным.

Хольт встал. Отступил назад, взялся за спинку стула и, склонив голову набок и крепко стиснув зубы, посмотрел на человека в старом истрепанном пиджаке с красным треугольником на отвороте.

— Вы сидели в концлагере или в тюрьме? — спросил он.

— Я просидел двенадцать лет в Бухенвальде, — отвечал прокурор с недоумением.

— Разрешите вас кое о чем спросить. Вы не знавали Мюллера, нашего Мюллера, того, что служил у нас на заводе? Мне так и не пришлось задать ему этот вопрос. Известно, что творилось в Бухенвальде, да и в других подобных местах, в то время как наш брат в лучшем случае стоял навытяжку, ружье к ноге. Неужели у вас нет желания мстить? Ведь вам ничего не стоило сегодня со мной расправиться. Что побуждает вас к великодушию?

Лицо прокурора опять окаменело.

— Мы не играем в великодушие, — сказал он. — Попадись мне бухенвальдский охранник, ушедший от суда, я рассчитался бы с ним с должным пристрастием. — Он глядел куда-то поверх Хольта и снова тяжело, словно со вздохом, перевел дыхание. — Мы завалены делами спекулянтов. По сравнению с ними ваши несколько литров спирта — совершеннейший пустяк. Да и не в этом суть: вы совершили преступление, но уже начали искупать его своим последующим поведением. То же самое, но только по большому счету предстоит нашему народу: всем своим дальнейшим развитием он должен искупить вину немцев. Задача же правосудия блюсти, чтобы это совершалось как в большом, так и в малом. — И прокурор кивнул. — Ни пуха вам ни пера к предстоящим экзаменам, — добавил он напоследок.

И Хольт был отпущен с миром.


Только освободившись от тайного страха, от ощущения неотвратимой угрозы, Хольт понял, как все это его давило. Уж не отсюда ли его тяжелое настроение, чувство, что у него сдали гайки и вот-вот разразится взрыв.

В глазах Гундель, когда она вышла к нему навстречу, еще не угасшая тревога смешалась с радостной уверенностью. Не говоря ни слова, она повисла у него на руке.

Такой близкой он не ощущал ее с того, первого лета.

— Все хорошо, правда?

— Если даже и не все, то к тому идет. Мы ведь с тобой неисправимые оптимисты!

У Гундель на столе лежали книги и стоял пресс для высушивания растений, подаренный ей к прошлому рождеству. За городом уже распустились весенние цветы, и Гундель опять собиралась в поход со своей ботанизиркой. Хольт представил себе темную лестницу и запуганную девочку, которая, ползая на коленках, скребла деревянные ступени. Два года ее преобразили, в этом месяце ей исполнится семнадцать, она совсем взрослая. Хотя «Все хорошо, правда?» она спросила, как ребенок. Все хорошо… Каким бы ты ни был оптимистом, на жизнь надо смотреть трезво. Ничего еще нет хорошего, все по-прежнему из рук вон плохо. Ощущение угрозы было только частью придавившей его тяжести, и далеко не главной частью!

Он сказал вслух:

— Моя жизнь могла бы стать ясной и безоблачной, какой она еще не бывала.

— Могла бы? — отозвалась Гундель. — Но что же этому мешает?

Мартовский ветер растрепал ее, и она перед зеркалом поправляла волосы.

— То, что между нами нет полной ясности.

Она подсела к нему за стол.

— Знаешь, что не выходит у меня из головы? Когда ты давеча вспомнил стихи Шторма, это звучало так печально… И мне вспомнились другие стихи, Генриха Гейне: «Любуюсь я… но на сердце скорбная тень легла…» Я не могу понять, как это из-за меня в мир приходит печаль и скорбь…

— Ты уже не ребенок, и этого достаточно. Лишь дети безгрешны. Впрочем, не огорчайся, многого и я не в силах понять. Подумать только, что Феттер свихнулся и что я его выдал! А ведь еще немного, и я так же свихнулся бы. Когда я об этом думаю, все во мне переворачивается. Я был бы счастлив, если б не принес в мир кое-чего похуже, чем печаль и скорбь.

Он подошел к окну, за которым спускался вечер.

— Сегодня у прокурора мне впервые стало ясно, как обязывает доверие. До сих пор я этого не понимал. — Хольт думал о фрау Арнольд, но внезапно его мысли унеслись далеко назад. — Осенью сорок четвертого года, уже после нашего с тобой знакомства, мы стояли в Словакии. У швейцара была дочь, Милена. Она мне доверилась, хоть я был ее врагом. Я же всегда принимал доверие за слабость и подчинение. И всегда злоупотреблял доверием.

Гундель покачала головой.

— Неправда! Когда мы познакомились и я тебе доверилась, ты не обманул мое доверие.

Впервые она коснулась прошлого, впервые упомянула о том незабываемом летнем вечере.

— То было тогда! — Тогда Гундель была в нем живой и действенной силой, его совестью. А сейчас? — Ты молчишь о том, как я обманул твое доверие после войны. Нет, этого ты мне не говоришь, зато всячески даешь почувствовать!

— Горький упрек! — сказала она.