Приключения женственности — страница 15 из 102

Необычный диалог поставленного голоса и энергичного, заинтересованного безмолвия прервало обращение из допотопного динамика, висящего под потолком:

— Стелла Николаевна, ваш выход.

О ТАРАСЕ

Можно ли теперь сказать: incipit vita nova? Именно на латыни — в русском переводе (начинается новая жизнь) эти слова звучат либо по-пионерски, либо с оттенком иронии, а новая жизнь Тараса начиналась всерьез и зависела от того, где останется грубо очерченный белым силуэт Валентина с вскинутой левой рукой. «Художник» схватил образ — именно так он потягивался от удовольствия, в которое до самого последнего времени умел превращать свое существование — бренное.

Нужно было забыть еще и о трех часах в самолете, где как нарочно Тарасу попалась заметка в свежей газетенке: «На Пречистенке в одной из коммунальных квартир был обнаружен труп раздетого мужчины с полиэтиленовым пакетом на голове. Из близких к ФСБ источников нашему корреспонденту стало известно, что убийство связано с разборками в гомосексуальной среде. Имя жертвы до окончания следствия не раскрывается».

А оно, следствие, даст результат, раз тут ФСБ замешана?

Если не ампутировать именно сейчас тот силуэт, угрызения совести, вопросы «виновен — нет», то гангрена разъест здоровые, нетронутые Валентином куски жизни.

Мысль метнулась к Юле. Почему она так рьяно взялась помогать ему и Аве, почему проделала почти невозможное — Ава теперь успеет на свою конференцию, а у него будет привычная поддержка, незаметная и необходимая, как материнская забота?.. Почему не защитила Валентина? Еще одно «почему» — почему, несмотря на его, Тарасово, отношение к конторе, причастность к которой в те, прошлые времена, вызывала брезгливость, усиленную страхом, Юля так легко вошла в его жизнь, как будто всегда в ней была и будет? — он себе не задал. Не было у него обыкновения анализировать свои поступки: подразумевалось, что и на самые экстравагантные он имеет полное право как личность сложная, глубокая и непредсказуемая — конечно, декларировать это он никогда бы не стал, понимая уязвимость пафосных определений, но суть от этого не меняется.

А с Юлей ему с первого же слова стало удобно — она так потакала его амбициям, настолько была готова быть и не быть с ним, что чувство независимости от нее стало все чаще нуждаться в подтверждении. Каждая их встреча, сама по себе легкая, даже чудесная, не тянула за собой следующую, и оттого, когда Юля исчезала — это случалось очень нередко — баланс тревоги и спокойствия нарушался, а без этого обязательного равновесия разлаживались его отношения и с неодушевленным миром — чашки-плошки то и дело выскальзывали из рук, каждый угол считал своим долгом оставить безобразный синяк на его теле, и с одушевленным — из-за пустяков орал на дочь, которая от этого впадала в столбняк и не могла даже плакать, беззастенчиво использовал Авину преданность и в то же время забывал о ней, когда она, как привязанная, ждала обещанного звонка.

Лишь затихла суета с раздачей и поглощением аэрофлотовского завтрака, Тарас откинул спинку кресла, прижав сидящего сзади, и прикрыл глаза, но в полудрему вмешалось кислое дуновение от шедшей в туалет тетки и мгновенно вернуло ему ночь из детства, когда мать внезапно зажгла лампу под зеленой чашкой абажура и заставила его обнять высокого седого старика с черными бровями и густой седой бородой — отца, актированного из лагеря. Он медленно и тщательно, не забрызгав пол, вымылся прямо в их комнате — чтобы не провоцировать соседей на немедленный донос, — и с тех пор от него пахло лишь одеколоном, самым дорогим.

Родители пошептались и потом молча дожидались, когда заснет высланный из теплой маминой постели их шестилетний отпрыск. И Тарас притворился: поворочавшись с боку на бок, чтоб приноровиться к висячему брезенту, распятому упругими пружинами на алюминиевом остове раскладушки, затаился и дождался пыхтенья толстой перины и ритмичного тяжелого дыхания взрослых. Потом, всякий раз, когда он оставался наедине с жаждущей его женщиной, ему приходилось отгонять от себя это отвратительное видение, что удавалось далеко не всегда. А с себе подобными никакие призраки прошлого его не преследовали.

Отца реабилитировали, даже кафедру ему вернули. Но не жизненные силы: через пять лет после ожидаемого каждый день и все равно внезапного возвращения он скончался, а Тарас, выполняя волю покойного и вопреки своему желанию, поступил на химфак. Стихи и пристрастие к театру, по приговору близких, были немужским занятием.

Исподволь, не сразу эта смерть растворилась в жизни Тараса, и душа отца начала прорастать в его душе. Потеря обернулась приобретением: не боясь агрессивного невежества того времени, они с матерью соблюли все ритуалы — отпевание, девятый день, сороковины и потом каждую годовщину собирали отцовских друзей и коллег под своей крышей.

И снова Тарас, привыкший прятать свое неосознанное еще равнодушие к противоположному полу за автоматической, ничего для него не значащей и так много обещающей женщинам — напрасно — галантностью, пересилил себя, не стал конфликтовать с матерью и женился на дочери академика, который поддержал отца по его возвращении.


— Вот встреча так встреча! — как обухом по голове ударил Тараса бойкий голос невесть откуда взявшегося Простенки. — Что же я вас при посадке-то пропустил?! — огорчился он так громко, что на них стали оборачиваться. — Ну, ничего, сейчас смотаюсь в тот конец, и айда ко мне в бизнес-класс, там и наговоримся. — Но наткнувшись на холодный, недоумевающий взгляд Тараса, тут же без обиды, добродушно поправился: — Или, если позволите, я рядом пристроюсь.

Тарас посмотрел на часы — оставалось продержаться минут пятьдесят. Он не возвратил спинку кресла в вертикальное положение, но встать пришлось, чтобы здоровяк Простенко смог пробраться на свободное среднее кресло, не дотрагиваясь до него. Теснота раздражала, как галстук, что дает о себе знать лишь тогда, когда на тебя давят люди или обстоятельства. Тарасову мрачность Простенко истолковал по-своему:

— Жалко Валюшку, хотя, конечно, он сам во всем виноват. Там никаких следов борьбы, а его ведь голым нашли. Значит, сам разделся, добровольно. Настроился на кайф, а что получилось? — вытаскивая из-под себя широкие серые ремни с толстыми пряжками и устраиваясь поудобнее, с протокольным равнодушием постороннего говорил Простенко, даже не глядя на собеседника.

Значит, не следит за моей реакцией… Так и подмывало спросить: как он сам-то там оказался? Меня — заметил? Но понимая, что спрашивающий ставит себя в зависимое положение, Тарас резко выпрямился и, не поворачивая головы, под аккомпанемент щелчка, возвращающего вертикаль спинке его кресла, сдавленно проговорил:

— Не надо об этом. — Прозвучало мягко, просительно, совсем не так, как ему хотелось — подвел неожиданный ком в горле, и он добавил: — Иначе я пересяду.

— Что вы, что вы, дорогой, не волнуйтесь так, — засуетился Простенко, схватил Тараса за запястье и не отпускал — пришлось вырвать руку. — А с книгой что?

Тоже не совсем нейтральная тема, но все-таки не такая убийственная.

— Остались пустяки. Вернусь — закончим.

Это была, что называется, официальная версия. А как обстояли дела на самом деле, Тарас уже и сам не знал. Читая по кускам сделанное, Эраст сдержанно хвалил, в показаниях Федры и сценографа попросил убрать резкости, «чтоб никого не обижать», попросил деликатно, с видимым уважением и к Тарасу, и к его тексту. Если б режиссер бурно восторгался, кричал свое «потрясающе! гений!» — можно было бы насторожиться, а так… Неделю назад договорились, что он расскажет про участников книги, закольцевав сюжет — и все, готово, можно приступить к «сдаванке», но тут Эраст, не предупредив, исчезает. Надолго ли? куда? — нет ответа.

— А из пресловутой «гениальности» что вы вытянули? — набрел Простенко на тему небезынтересную и неболезненную для Тараса, ее обсуждение никого из присутствующих не заденет — и ладно. А кто ж заботится об отсутствующих…

Узнав, что на письменную просьбу — вступать в личный контакт со столь аррогантной особой Тарас поостерегся, а использовать Авино знакомство тогда еще не сообразил, — писательница ответила коротко и едко: «Этот человек продал все, что мог, свой талант в том числе», — Простенко расхохотался:

— Здорово она умеет словом припечатать, приговор прямо-таки. Подаю апелляцию. Я в Студенческом театре подвизался, когда Эраст принес туда ее пьесу, до того мариновавшуюся во МХАТе. Все у нас всколыхнулось. Полтора года репетировали, потому что освоить принципы Эраста было очень трудно. Слава богу, он привлек Шарлотту со стороны, использовал ее преданность — невозможно найти в Москве другую артистку, которая бы согласилась так мучиться над ролью, ни одна не пошла бы на такое самопожертвование. Она точно попала в роль Петровны — соответствовала ей человечески. Мы тогда подружились, я на дачу к ней ездил — деревья с участка спиливали… — Простенко ухмыльнулся, но рассусоливать намек не стал. — С этим спектаклем больше всех повезло драматургу — она впервые зазвучала в виде слов со сцены. Когда она пришла на репетицию, то была так обрадована, что даже заплакала, а потом выпила вопреки своим принципам, заговорила о Боге и была просто счастливым человеком. Следила за выпуском спектакля, сидела и слушала, открыв рот, даже стала утверждать, что они с Эрастом как бы с одного двора — одинаково все понимают, одинаково слышат век.

Терциус гауденс этот Простенко, подумал Тарас, Третий радующийся в конфликте Эраста и драматургессы, но как точно, со вкусом он это все фиксирует. Нужны, нужны соглядатаи и подслушиватели. В чем-то добросовестный мемуарист сходен с педантичным кагэбэшником, недаром эти две функции так часто совмещаются в одном лице.

Новая работа, видимо, научила Простенку не только наблюдать, но и делать обобщения. И он продолжал своим монотонным голосом говорить довольно нетривиальные вещи:

— Именно в воплощении Эраста она, первая из всей поствампиловской драматургии, зазвучала как должно. Вы-то знаете, как из нее можно сделать так называемую чернуху — играют плохих людей, исключение