Эраст выдержал паузу, чтобы отделить, не испортить ненароком крепкий образ кухонной сцены, который только что с помощью актеров создавал на подмостках. Потом в тишине негромко, вежливым голосом попросил:
— Дама, сядьте на свою жопу, — и демонстративно посторонился, освобождая проход, чтобы дать возможность выполнить режиссерское указание. — Когда вы в своей кухне крутите котлеты, я не диктую, сколько положить туда чеснока и морковки.
Разве в котлеты добавляют морковь? — некстати подумалось Тарасу.
С ролью профессора, ровным тоном выложившего напоследок убедительный аргумент в научном споре, режиссер справился без малейшего напряжения. А писательница? Никто не ждет мгновенной реакции от человека, чья профессия требует одиночества, затворничества и растренировывает навыки общения, но трезво осознавать свое бессилие и не выходить на ринг с заведомо более умелым противником — условие необходимое.
Базарной брани не последовало. Даму не задело то, что Эраст отпарировал удар, отчитал ее при всех: она настолько не понимала хищной природы театра, что считала себя, автора пьесы, здесь главной. Присутствующие, как и ее персонажи, не были ей ровней. Слывя нелюбительницей давать интервью, она как-то проговорилась, что лучше всех сама читает свои пьесы. По бабской логике из этого следует, что режиссер, актеры, костюмеры, бутафоры, суфлер — перечислять дальше? — хотят присоседиться к ее успеху, отобрать ее славу.
Сейчас писательница послюнявила указательный палец, как бы собираясь перелистнуть страницу рукописи, свела брови, превращаясь в сердитую каргу, задрала голову и засеменила к выходу, всем своим видом говоря: разбираться будем не здесь и не теперь — как инструктор по культуре горкома партии, слабоватый по части аргументов, но умеющий власть употребить. И это она, почти диссидентка.
— Ну, дети, пошли!
Переходя к следующему куску, режиссер и виду не подал, как будто не заметил, что предыдущая сцена была из другого спектакля. Так искусно, так надежно соткал он атмосферу в зале, что бытовая жизнь не могла, никаких шансов не имела ее прорвать.
Тарас попытался объективно посмотреть на небезупречную — с нравственной точки зрения — ситуацию, но поскольку он-то понимал, что и драматург, и критик — бумагомараки, люди в театре посторонние, то признал мистическую правоту режиссера и полезного, можно сказать, спасительного вывода: держись подальше, если не согласен, чтоб тебя в тот самый фарш перемололи, — не сделал.
— Любовь, любовь играй! — кричал Эраст. И это слово в его устах не было пустым звуком. То, что он творил на сцене, действительно было любовью, но не в христианском, общечеловеческом смысле — желанием друг другу добра, это была любовь как стихия общего упоения внутренней красотой и обнаженной грацией каждого, кто признал его власть, независимо от пола. По сравнению с этой репетицией все домашние «бомонды» и ночные оргии (Эраст употреблял это слово совершенно нейтрально, как говорят, например, «выпивка») не более чем дешевая самодеятельность, сколько бы денег и роскоши ей ни сопутствовало.
Репетиция закончилась неожиданно, на взлете — Тарас догадался об этом потому, что движение на сцене стало хаотичным, как будто порвались нитки, которыми Эраст привязал актеров к себе и друг к другу. Что теперь делать? Подойти к толпе, борющейся за внимание мэтра? Подождать, пока он освободится? Независимо и незаметно уйти, как это сделала голубоглазая незнакомка или знакомка — не выяснено — с пристальным взглядом? В голове крутилось несколько сумбурных формулировок, плод восхищения, искреннего, увиденным, и чтобы привести их в порядок, Та-рас предпочел остаться на своем месте.
Режиссер не дождался, пока гроздьями и поодиночке от него отвалится околотеатральный люд, бросил их сам и по пути к скинутой в кресло амфитеатра дубленке остановился возле Тараса:
— Что это вы тут пригорюнились?
В ответ на участие — неподдельное или притворное, зачем выяснять? — Тарас посчитал неблагородным смолчать, раз обвинения писательницы кажутся ему несправедливыми, и выступил адвокатом на чаше всего не видимом для посторонних судебном процессе, спутнике почти всякой известности:
— Вы добавляете в ее пьесу подспудную жалость, щемящее чувство причастности к жизни героев. Вы зажигаете совсем не тем, что имела в виду авторица. В восьми жестах Валентина информации больше, чем в тексте, который он изрекает.
— Валюня, иди сюда! Умного человека послушай, тебе будет полезно!
На полусогнутых, заплетающихся ногах блондин доплелся до рампы, внезапно издал горловой клич, упал на руки, сделал на них стойку, помахал в воздухе ногами, повернулся на сто восемьдесят градусов и спрыгнул в партер. Эраст похлопал его по обнаженному плечу и, убирая руку, медленно и нежно провел по специально для него напряженным мускулам:
— Познакомься, сына, это Тарас…
— Кто же не знает автора первой толковой статьи о нашем величайшем из великих! — перебил атлет и, щелкнув каблуками, резко наклонил голову, отчего длинные волосы занавесили его красивое лицо: — Валентин Ленский, сирота.
Молодую женщину, что пристально и приветливо смотрела на Тараса, звали Ава. Он отметил взгляд, глаза — приметы, по которым точнее всего можно составить мнение о незнакомом человеке, мужского или женского пола — не имеет значения. Она была красива по-своему: дурнушек Тарас как-то вообще не замечал. В данном случае составляющими красоты (понятия неточного, субъективного) были так называемые правильные черты лица: овал, голубые глаза, небольшой прямой нос, румяные щеки с чуть заметными не ямочками, а впадинами; средний рост, хорошие пропорции — насколько можно судить по одетому человеку, — никакой сутулости, не физкультурная, а врожденная осанка.
Необычно было то, что Ава не знала про свою красоту — не задумывалась об этом. Когда ей было тринадцать лет, она, как всегда после завтрака, поцеловала родителей и собралась в школу, но замешкалась у зеркала, раздумывая, что делать с мелкими прыщиками, появившимися на вчера еще чистом лбу, и услышала папину оценку своей внешности: «Бедненькая…»
Ни тогда, ни гораздо позже — а позже папа умер — ей не пришло в голову обидеться или не поверить. Сомневаться в правоте самого мудрого, самого понимающего и любимого? И потом, она же читала: «Ты это знай, Николенька, что за твое лицо тебя никто не будет любить; поэтому ты должен стараться быть умным и добрым».
Как и прототип Николеньки Иртеньева, Ава очень старалась. Школа — с золотой медалью, психфак МГУ — с красным дипломом, аспирантура, диссертация, НИИ. Всем занималась прилежно, с интересом, но без азарта, без волнения.
Влюблялась? Увлекалась. А любила один раз, была счастлива, начала привыкать к тому, что о ней заботятся, и вдруг совершенно здоровый, веселый человек умер от лейкемии, умер через неделю после того, как они с мамой похоронили отца. С тех пор memento mori для нее — это еще и запах еловых лап.
Опустив голову, Ава быстро шла — убегала? — по Садовому в сторону метро. «Ну почему, почему я не познакомилась с ним?! Господи, зачем?!» Негодуя на себя, она встала как вкопанная, и напрасно — тележка с громадным баулом в бело-голубую клетку больно врезалась в берцовую кость. Посреди толпы перед турникетом ни потереть ушибленное место, ни отойти в сторону. Небезопасно погружаться и в метро, и в мысли одновременно.
Нашарив в кармане пластмассовый жетон, Ава сосредоточилась, прошла через автомат и встала на эскалатор, увернувшись от тяжело дышащей молодухи в пуховом платке, которая сосредоточенно прокладывала себе путь к выдуманной с помощью телевизора столичной жизни, и правда не похожей на провинциальную, но не похожей по-другому, чем мечталось…
Воротиться назад? Вот она входит в зал… И что? Жалкие слова бормотать? Мы с вами вместе были на свадьбе общих приятелей… Статьи ваши великолепны… Если она сама себе кажется нелепой, то другие это почувствуют в сто раз сильнее. Человек диктует отношение к себе своим собственным поведением.
Нет, под землей не успокоиться, и Ава вернулась на Зубовский бульвар. Быстрый шаг не помогал найти причину беспокойства, беспомощной потери себя. Кого Тарас назвал в последней статье «мутантами противоестественного отбора»? Критиков, не владеющих языком, прозаиков, не умеющих пару строк срифмовать. Она, психолог, тоже в это стадо угодит, если сейчас же не успокоится. Остановилась уже не посреди дороги — приткнулась к колонне «Человека читающего», достала из сумки вырезку про Музей кино, изучила — в шесть новый фильм Киры Муратовой.
Но нельзя же ни о чем не думать, пока добираешься до спасительного прибежища, где мысли и эмоции режиссерской волей переключаются на экранную картинку, и Аве пришлось своей волей перестать ругать себя. Тут же вспомнилось, как только что, в самом начале репетиции женоподобный красавчик в слезах крикнул Эрасту: «Что же вы меня при всех-то лажаете?!» Режиссеру можно пользоваться крайними оценками «гений — бездарь», между этими полюсами вернее вырабатывается театральное электричество, а для психолога это табу, вот и приходится на самой себе вымещать нереализованный гнев.
Когда в темноте Ава заняла ближайшее к входу в зал свободное кресло и автоматически огляделась, сердце ее сразу заколотилось, щеки густо покраснели: рядом сидели Тарас и ее пациент Ленский.
Обычно после ночных съемок я отключаю телефонный звонок — доверяю автоответчику караулить свой заслуженный нечуткий сон. Поэтому, когда в кромешной темноте что-то заставило открыть глаза, я спросонья подскочил к окну: дело плохо, если трамвай теперь меня будит. Старею? Нет, набережная Лиммата, как и положено посреди ночи, пуста. Тихо, зябко. Полез под одеяло, свернулся калачиком и, сам не знаю почему, взглянул на подошву телефона. Зеленая точка, как глаза немого, мигала из последних сил.
— Андреас Майер слушает, — автоматически представился я.