Приключения женственности — страница 93 из 102

редложил: «Подарю-ка тебе мобильник, до Восьмого марта потерпишь или прямо сейчас?»

Присвоенную идею было разумно сперва с Нерлиным вскользь хотя бы обсудить, чтобы ожидание его звонка не усугубить сожалением о зряшной трате денег. (Дуню обязали на службе купить «хэнди», так она только пару раз показала приходящие домой счета, слишком большие для родительских нервов: газета, и тут экономя, их не оплачивала — большие деньги и скупость часто ходят вместе.) «Я звонить не буду». Категоричность отказа Нерлин не смягчил ни улыбкой, ни интонацией. И этот пустяк считает насилием над собой?

А рука уже нажимала кнопки, хотя в голове была гулкая пустота — Клава представления не имела, что ему сказать. Растерянное, сдавшееся «алло» только и выдавила. Но он ждал ее звонка:

— Что ж так долго? Сын вот-вот явится, я уж волноваться стал — с дачи же не могу позвонить.

— Да я и до дома-то еще не добралась, выгуливала себя, чтоб на людей не лаять… — Услышала его голос и уже смогла выйти из себя, гневной и униженной, шутить начала.

— Постарайся меня понять… Я старый уже…

Он говорил не заготовленное, а вот сейчас звал ее вместе с ним думать и понимать. Если что непонятно — спрашивай, не согласна — возражай… Насчет возраста не кокетничал, но все равно можно же было и вежливо (и правдиво) опровергнуть — какая старость, моложе всех молодых он. Клава пропустила эту возможность, так как сейчас могла думать только о себе, оправдываясь тем, что плохо-то ей, а ему — хорошо-покойно. Как всегда.

(Всегда ли? Не ради ли этой иллюзии он скрывается от нее, не хочет показать обратную сторону себя-планеты? И тут неравенство-непонимание… Для нее близость — это полная, сверхполная откровенность и открытость, а для него? Неужели не получится у нее перемахнуть забор, на котором начертано: делись со мною тем, что знаешь, и благодарен буду я, а ты мне душу предлагаешь: на кой мне черт душа твоя?!)

— Молодой был — вибрировал, как ты, а после шестидесяти… доживешь — узнаешь… все успокаивается, реже хочется близости, и интимной, и разговорной. Потерпи, ты сейчас, как горная река, плещешься, закипаешь… Выбирайся поскорее на равнину, где вода становится глубокой, течение плавным, ровным… и чувства твои станут ровными, глубокими…

— Сколько же терпеть придется?

— Через полгода, думаю, войдешь в спокойное русло… И не забывай, я ведь очень много работаю… Я люблю это занятие…

Как поступают все женщины, так и Клава выбрала из всего наговоренного только сладкое: не могла она сейчас переварить, обдумывать и его слова, и интонацию, и почему он это все захотел ей сказать. Цифра «шестьдесят», до которой ей казалось еще так далеко, которую отодвигают обычно всеми способами, криминальными в том числе (в паспорте дату рождения подделывают), — обрадовала. Раз до ее шестидесяти пообещал не расставаться, то ее душа ликовала. Пообещал ли? Нет, нет, переспрашивать для точности не стану — не вынести ведь, если и эта надежда не так уж незыблема.

И главное оставила на задворках: рассуждал он опять отдельно о Клаве, отдельно о себе, делясь нажитой мудростью щедро, но холодновато, ничем себя не связывая — посторонней, малознакомой даме (не только даме — тут ревность в ней сказалась, точнее будет — человеку) мог бы так же советовать, вникая во все житейские нюансы… Вот это сейчас учесть было невозможно, ведь не делают операцию пациенту, если у него повысилась температура или сердечный приступ случился.

И домой ехала радостная, будто витаминную таблетку долгодействующую проглотила. Не сейчас, позже выяснится — была ли то пустышка в сладкой облатке или хуже, гораздо опаснее — наркотик, допинг, что высасывает силы из твоей же будущей радости-бодрости, тем самым роя энергетическую яму, в которую регулярно принимающий его неминуемо угодит.


Это потом… Потом? Значит, сейчас, и поскорее, поскорее, надо учиться жить не будущим, а теперешним днем, не настающим, а наставшим. Как Нерлин. «Я человек импровизационный, ничего не планирую, кроме работы. Бывает, еду в Москву с дачи и даже не знаю, что там делать буду — все равно набегает неожиданное и более важное, стоит только автоответчик послушать».

Если и Клава станет так импровизационно жить, то они еще реже будут видеться. Было же несколько раз, которые она с неуходящей, свежей горечью вспоминает, когда он вот так импровизационно хотел встретиться, но ее не застал. Весело потом балагурил: «Куда делась, думаю, уж не сбежала ли от меня…» Без опасения и без подъема тона, сигнализирующего о вопросе, говорил. Но она на Смешок обиделась — какие шутки, если речь идет о невосполнимой потере… Догадалась, конечно, что хорошо бы многозначительно или хотя бы мало, но значительно промолчать, в смысле — я тоже занятой человек, заботься, чтоб я никуда не исчезла… Такая игра ему бы понравилась? Умная женственность сама изобретает способы, чтобы интерес к себе законсервировать надежно… Клава даже попыталась, но естественность сразу прорвалась, испортила игру. Не в силах она была сдержать напор желания быть с ним открытой, распахнутой, не считаясь ни с чем — ни со своей выгодой, ни с правилами приличного обхождения, ни с опасностью, которую несет такая нерассуждающая отвага. («Не говори, жалеть потом будешь», — останавливал иногда Нерлин. И никогда не пользовался ее промахами, молчанием их обходил. Молчанием, которое потом, при воспоминании о нем, такой холодностью отдавало… Ведь отвечая в сердцах, ты сам раскрываешься. А он из себя ни разу не вышел…)

С тупой честностью и с прозаическими подробностями отчиталась тогда, почему ее не застал, да еще про себя решила больше никуда без веской причины не отлучаться, а поскольку ничего важнее его звонка не было, то вообще старалась никуда не выходить, и любое приглашение, даже самое лестное, нужное, сперва раздражало, и, принимая его, все время тревожилась, не помешает ли оно гипотетическому свиданию. «Если тебе неприятно, я без сожаления могу ни с кем, кроме тебя, не общаться», — вынося за скобки свой домашний мир, то есть покой и мироздание семейные, хотела бы пообещать Клава. Но: «Наоборот, совсем наоборот… Я бы с удовольствием рядом с тобой постоял и послушал…» — отказался Нерлин. Не ревнует — значит ли, что не любит? Спросить или лучше промолчать? Спросила.

— Я вообще-то не ревнивец, не люблю только, когда при мне слишком уж демонстративно моя дама кокетничает с другими… Да и то это по молодости бывало…

— А если она капризничать начинает, претензии предъявлять? — все-таки спросила Клава, хотя и так понимала, что есть у него заслон против бабскости, не раз от обиды мысленно начинала его укорять, но сразу соображала, что таким образом не то что прорвать его оборону, а даже брешь в ней пробить не удастся. Ложный знак о проценте этой самой бабскости в себе подаст, вот и все, и «все» это в любой момент может стать концом… И все-таки…

— Ха! Гуляй, милая! — озорно и чуть самодовольно бросил в пространство Нерлин, ни секунды не подумав. Частенько, видимо, произносил он эту — эффектную, ничего не скажешь, — формулу, и вслух говорил, и про себя.

Вот это «гуляй, милая», пока не как пощечину, а как шлепок, порой даже ласковый, Клава чувствовала на себе всякий раз, когда расставалась с ним или с его голосом в телефоне. С ужасом понимала, как непрочна их односторонняя связь. Прокручивается в памяти импульсивный монолог, и прямо по нервам бьют вырвавшиеся из нее неудачные слова-фразы, которые можно та-ак истолковать. Сейчас же это нужно поправить, но… «Не автоответчику же виниться — кто-то чужой может услышать». — «Не надо». — «А как по-другому? У тебя столько препятствий выстроено, прямо линия Маннергейма какая-то…» — «Это само собой получилось, хотя, конечно, когда я понял все выгоды, то стал это использовать… Это не против тебя… Я даже подумывал, не завести ли мобильник, но как по нему с тобой говорить? В саду, что ли, прятаться? А если ты позвонишь, когда работаю, то я буду очень сердит. Нет».

Требовать от него хоть что-то, жаловаться — ему на него же? Некрасиво, глупо и бессмысленно. Ума хватало жало жалобы направлять не в него, а в пространство. Не «почему ты не позвонил?», а «я весь день не отходила от телефона», не «как ты мог…», а «у меня внутри все оборвалось…». И он сперва не сердился, посмеивался только: «все равно он виноват…», но когда все чаще стало звучать это его безапелляционное, жесткое «нет», на фоне его философской доброты криком кричащее, хотя произносил он его почти шепотом, Клава хотя бы осознала, что нужно начать себя контролировать, что не всякую прихоть можно озвучивать, к чему она привыкла с Костей (избалованная…).

Естественно выросшее, а не насильно привитое или кем-то навязанное (хоть абстрактными догматами, хоть конкретными людьми) чувство может привести одного человека к заботе о другом, чувство долга в том числе. Но у Нерлина перед ней долга уж точно никакого нет. От отчаяния Клава все же пыталась обвинять его, сама себе доказывала вину его, а когда никаких аргументов, хоть изоврись, не попадалось под руку, то Костю на помощь призывала, утром иногда его оттаскивала от компьютера — страсти эти гнали ее из дома. Костя шел за ней, слушал… Сострадал, сколько мог, но и его терпение лопалось:

— Что ты хочешь от семейного, искалеченного человека?! Не понимаю, какие у вас отношения… И не спрашиваю! Хорошо вам друг с другом — прекрасно, я бы тоже хотел, чтобы мне было с кем-нибудь так же интересно, как с тобой… Но тебе же плохо… Он тебя отталкивает! Не вешайся ему на шею!.. Стыдно! Ты и меня в идиотское положение запихиваешь… Как он только терпит такую безумную дамочку? Я бы давно сбежал. Он еще себя благородно ведет — если ты от меня ничего не утаиваешь. Или… Не понимаешь, что ли, как ваше неравенство унизительно для тебя?! Кто ты и кто он! Хочешь с влиятельным богачом общаться — вот и плати!

Костя размахивался, не целясь, и бил, чаще больно делая своему кулаку, а не Клаве. Она же испугалась, не за себя испугалась, за мужа:

— Что мне делать, если ты единственный на всем свете, за кого я могу уцепиться, соскальзывая… Потерпи, пожалуйста, мне так плохо, что легче, кажется, смерть, чем это мучение, которому нет конца…