енился, и не покинул гнездо Шутареков. Барни точно знал – Стефан даже ни разу не ночевал где-то еще. Такое впечатление, что, когда он обрел новых родителей взамен собственных, ему было страшно их бросить.
Стефан ходил в Хамтрамкский муниципальный колледж, потом учился в университете в Детройте, а когда получил диплом учителя, поступил на работу в неполную среднюю школу здесь же, в Хамтрамке. У него не было ни любимой девчонки, ни просто подружки, и все эти годы, с тех пор как Барни сменил имя, повздорил с отцом и стал жить своей жизнью, он непрестанно задумывался: что же за страх мог удерживать тридцатилетнего малого в положении истинно детской зависимости от новообретенных родителей – неужели тот самый страх, что пробудился в нем после той драки? Быть может, в тот день, когда Барни огрел Стефана кулаком, он убил что-то внутри него, оставив лишь живую физическую оболочку? О господи, хоть бы это было не так!
Барни закрыл глаза и постарался выбросить из головы неотвязную картину: мать с отцом сидят в своей квартире, а рядом с ними – Стефан. Глупо зацикливаться на этом. Он сам тому причиной – благодаря своему нраву и упрямству. Отныне Стефан их единственно желанный сын. Так зачем думать о них? Господи, до чего же больно было ему видеть, как Стефан утешает его мать, как он встает между ним и отцом, когда старик разошелся не на шутку, – словно он, Барни, был чужаком.
Сейчас ему очень хотелось расплакаться. Он чувствовал, как изнутри на него что-то давит, силясь высвободиться. Он, конечно же, расплакался бы, если бы мог, потому что слезы переполняли его, и избавился бы от них, потому что они так и просились наружу. Слезы очистили бы его – и ему сразу полегчало бы. Но дать им волю он не мог! Его всегда что-то одергивало. «Сам виноват», – проговорил он, обращаясь сперва к стенам, а затем к потолку и наконец к подушке. Но ни утешения, ни помощи ждать было неоткуда, и Барни уставился в темноту, понимая, что отныне ни он никого не назовет отцом, ни его самого так уже никто не назовет, а сам он уже никого не назовет сыном, так же как и его самого так уже никто не назовет.
Нескончаемые разъезды по местам, где он успел побывать за три недели после аварии и перед дезактивацией, казались одним сплошным кошмаром: приходилось снова и снова переживать одни и те же события, встречаться с одними и теми же людьми, повторять одни и те же слова, проходить одними и теми же путями.
Радиоактивность обнаружилась на автозаправках, где Барни останавливался, заправлялся и пользовался туалетом, в ресторане «У Алекса», где они обедали вечером, когда Карен вытащила его в город на балет в «Масоник-темпл» (незначительное количество радиоактивной пыли было выявлено в центральном проходе, бельэтаже, третьем ряду от перил, а также на зрительском кресле, и Макнайту пришлось срезать четырехдюймовый образчик его кожаной обивки).
Радиационному контролю приходилось что-то уничтожать, а что-то изымать, оставляя взамен пострадавшим владельцам бланки заявлений о выплате страхового возмещения, которые им надлежало направить в главную контору в Толидо, штат Огайо. Попутно Гэрсон объяснял людям, что после того, как все будет закончено, заявления пострадавших будут рассмотрены, их сличат с отчетами, которые он отошлет вдогонку, и потом компьютер рассчитает суммы причитающихся выплат. Все расходы предстояло оплатить «Нэшнл-Моторс» (разумеется, за счет страхового покрытия), при том, что полная дезактивация исчислялась суммой около миллиона долларов. Заметив на лице Барни удивление, Гэрсон пояснил, что Бендикс с Макнайтом а также люди, приступившие к работе с Карен, высокооплачиваемые технические специалисты и что в настоящее время другие команды проводят в Элджине вторичную очистку. Он подсчитал – на то, чтобы выявить каждого, с кем Прагер вступал в первичный и вторичный контакты, и на то, чтобы установить контакты каждого, кто заходил в кабинет Прагера, уйдет больше месяца.
К середине четвертого дня разъездов по местам, где он мог наследить, Барни вконец обессилел и ездить больше не мог. Ожоги выступили у него уже на груди и правом боку. Врач в больнице дал ему целебные мази и болеутоляющие таблетки и отправил его домой – в постель, заверив, что через пару недель эти первичные симптомы пройдут.
Гэрсон положил ему на постель магнитофон, велев наговаривать полезную информацию на пленку.
– На случай свободных ассоциаций. Вдруг еще вспомните какие-нибудь места, где обедали, или людей, с которыми встречались до и после. Так мы сможем проверить все, что в свое время пропустили.
– Вы хотите сказать – все, что вы пропустили, так и фонит?
Гэрсон пожал плечами.
– Если будете все время держать это в голове, точно рехнетесь. Смотрите на это дело так. Если радиоактивность где и осталась, то совсем в небольшом количестве, к тому же маловероятно, чтобы в тех же общественных местах обнаружились смертельные или даже опасные дозы. Мы обследовали каждый дюйм в домах и местах, где вы бывали. Ну а если вы уже ничего не можете поделать, лучше воспринимать все по-философски.
Врачи, предупреждавшие Барни о том, что у него могут вскоре образоваться катаракты, заверили его, что удалить их можно будет без труда. Так что ни о какой безвозвратной потере зрения речь не идет. И все же Барни часто подходил к окну и разглядывал деревья, корни, облака и здоровенный фигурный камень, приглянувшийся ему в прошлом году на озере, – он притащил его домой и установил сбоку от подъездной дорожки; он запоминал линии и формы, обратив внимание на изогнутый вяз, – его ствол раздвоился четкой буквой «V», образовав причудливый выступ-отросток, который зажил сам по себе. С вяза упал листок, и, провожая его взглядом, Барни почувствовал, что хочет есть. У него не было времени запомнить все формы, пространства и движения, и он проклинал себя за то, что потратил столько лет на модели Нэта Уинтерса, развивая чужие идеи, тогда как у него самого осталось столько незаконченных работ и не воплощенных в жизнь идей, – все, что он хотел и должен был довести до ума, прежде чем его время истечет.
Что ж, подумал он, у тебя есть немного времени, пока ты еще что-то видишь, пока перед тобой все разом не померкло. Он представил себе, как у него будут развиваться катаракты. Сначала предметы станут расплываться, потом вокруг огней начнут образовываться радужные круги, дальше огни будут мало-помалу тускнеть, и так пока цвета не размажутся и не станут дымчатыми. Пройдет не один месяц, но так оно и будет.
А до тех пор он может посвятить все свое время скульптуре. Когда же в глазах все померкнет, можно будет работать на ощупь. Уж если Бетховен мог сочинять музыку после того, как оглох, если Мильтон[23] мог писать после того, как ослеп, если Ренуар мог рисовать кистью, которую привязывали к его руке, значит, и он, потеряв зрение, сможет лепить из глины.
В последнюю неделю июля, когда Барни был снова на ногах и ему полегчало, Гэрсон сообщил ему новость: Макс Прагер хочет с ним повидаться.
– Сам-то он как?
– Схватил большую дозу, – сказал Гэрсон. – Думаю, долго не протянет.
– Зачем он хочет меня видеть?
– Полагаю, больше некого. Я навещал его пару раз – похоже, у него совсем нет друзей.
– Даже не знаю, что ему и сказать.
Помолчав какое-то время, Гэрсон сказал:
– Вы вините его за то, что случилось с вами и вашей женой?
– А кого мне еще винить?
– Вы же не вините себя за то, что заразили других?
– Это другое дело.
Барни не мог объяснить, почему это другое дело – по какой причине. Все, что он знал, так это то, что за случившимся стоит Прагер, строивший из себя героя, а они с Карен из-за него страдают.
– А вам не приходило в голову, что, если бы он не обезвредил те самые гранулы, уже погибла бы уйма народу?
Барни злило, что Гэрсон вынуждает его оправдываться.
– Конечно, приходило, но толку-то.
– В морской пехоте мы представили бы его к награде, – заметил Гэрсон, сняв очки и тщательно протерев стекла носовым платком. – Странно, до чего предсказуемы люди. Вы скульптор, художник, а ведете себя, как все, с кем мне доводилось общаться сотни раз в разных странах мира, – от горничных и простых работяг до политиков и ученых. Когда вы обижаетесь на что-то, чего не в силах уразуметь, вам непременно хочется найти виноватого. Вы у меня первый художник. И я думал, вы не такой, как все.
– Послушайте, я сам болен. Получил ожоги, помните? И потом, ему что, станет легче, если он узнает, каково мне сейчас?
Однако через два дня Барни пошел. Слова Гэрсона заставили его задуматься о собственных ощущениях, и он постарался себя убедить, что Прагер ни в чем не виноват точно так же, как и они с Карен. И все же, стоило Барни подумать о Прагере, как у него напрягались мышцы плечей и рук и закипала кровь. Он всю жизнь ужасался взрывному нраву отца, и вот теперь сам ведет себя не лучше – чисто интуитивно, бессознательно, на мышечном уровне.
По дороге в отдельную палату к Прагеру, на четвертом этаже, Барни заметил, что на третьем собрались люди – мужчины с цветами, коробками конфет и радостью в глазах. На табличке значилось: «Родильное отделение», и стрелка указывала направо. А ниже, рядом с огнетушителем, виднелась другая табличка – такие обычно висят на стенах зданий, лестничных площадках и в коридорах. Барни обратил на нее внимание, когда закрылась дверь лифта: он увидел стрелку под тремя треугольниками – оранжево-черным знаком, указывающим путь в радиационное убежище.
Он не был готов к тому, что на него произведут столь жуткое впечатление опухшее, красное лицо Прагера и его совершенно лысая голова.
Из одной его руки, покрытой волдырями и нарывами от страшных ожогов, торчала иголка с пластиковой трубкой, подсоединенной к перевернутому вверх дном флакону с какой-то бесцветной жидкостью. Другая рука и все тело были скрыты под простыней, натянутой на раму, – так, чтобы она не соприкасалась с телом.