Прикосновение к человеку — страница 10 из 48

Вот эта эффектная картина жизни и вдохновила Долю. Его можно понять — это действительно было интересно! И мы с Долей не сомневались, что на любого читателя рассказ произведет такое же потрясающее впечатление, какое он произвел в кругу семьи (Долина мама все вскрикивала: «И это ты видел своими глазами!»), а Бабель-младший, писатель из Петрограда, несомненно, признает в Доле своего собрата.

Несколько дней ожидания были мучительны. Милый мой дружок Доля, хорошенький благовоспитанный мальчик, весь в маму, за эти дни подурнел. Мне он сказал:

— Теперь на очереди ты. Не дури — приготовь собрание сочинений.

И я, поддавшись, как первобытный Адам, искушению, проводил ночи за каллиграфической перепиской самых ценных своих произведений.

Бабеля-младшего я видел раз или два на полутемной лестнице, запомнил живой любопытный взгляд из-под круглых очков, неторопливость этого человека. В ожидании мы сдали, не выдержали, решили подтолкнуть дело, приискали какой-то повод и постучались к Бабелям — тока не было, и звонки не действовали.

Нас впустили. В темной передней пахло, как во всех передних приличных квартир того века, обоями, калошами, шубами, но тут пахло еще английским мылом и чуть-чуть — самоварным дымком: неподалеку посвистывал самовар и загадочно светились его темно-красные огоньки.

Эти две особенности бабелевского быта — любовь к хорошему мылу и к чаю из самовара — я встречал не раз и позже. Исаака Эммануиловича, кажется, дома в тотчас не было. Долю пригласили по делу в комнату, я подождал его, но ушли мы ни с чем. Уже следующий мой визит к Доле был счастливее.

Я застал в семье легкий переполох. «Исаак Эммануилович сказал, — сообщил мне Доля, — что сегодня он придет сам, ты явился кстати». — «Как же так, — удивился я, — ни с того ни с сего». — «Почему — ни с того ни с сего? А рассказ? Он встретил Веру и сказал: «Передай, что сегодня я приду к ним пить чай».

С особенной тщательностью готовились к вечернему чаю.

И вот Исаак Эммануилович пришел. С замиранием сердца я услышал его голос в передней. Сели за стол. Конечно, у соседей было о чем поговорить еще, кроме как о литературе: гость спросил об успехах юной пианистки, о том, как обстоит теперь с золотом, необходимым в зубоврачебной практике, о том, как теперь думают преподавать латынь в гимназии у Доли, и тут естественно разговор соскользнул на темы литературные. Поговорили о Леониде Андрееве, о Федоре Сологубе, о Кнуте Гамсуне. Особенно приятно было вспомнить личное знакомство с Буниным, кажется, даже с Куприным.

Я косился на Долю, переживал за него и был счастлив, что я сам мало приметен за столом. И в самом деле, я так пригнулся, что мой подбородок едва возвышался над столом и блюдечком со свежим абрикосовым вареньем. Доля же, наоборот, держался молодцом, смотрел опасности прямо в глаза, как, вероятно, тот самый офицер-герой, которого он описал в рассказе.

Ну, вот Исаак Эммануилович повел бровями, слегка морща лоб, оглядел Долю из-под очков и вынул из внутреннего кармана пиджака тетрадку производства одесской писчебумажной фабрики Франца Маха, то есть ученическую тетрадь высшего сорта. Таких не было и у меня.

Примолкли и взрослые.

Доля сидел рядом со мной, и я слышал, как стучит его сердце.

— Доля, — сказал гость и помолчал. — Доля, ко мне пришел сапожник (я ужаснулся и не в силах был поднять глаза) и принес заказанную работу. На кого я буду смотреть сначала? На сапожника или на башмаки? Я буду смотреть, конечно, на башмаки, а потом, если останусь доволен работой, я ласково посмотрю на сапожника. Сапожник хорошо выполнил заказ (глаза Доли блеснули, но мне все это вступление казалось подозрительным). Сапожник выполнил работу с шиком, давайте, однако, подумаем: ведь он долго этому учился! Сначала он был мальчиком у другого сапожника, потом возвысился до подмастерья и мастером стал далеко не сразу. Нет разницы в учении, чему бы ты ни учился. А зачем же думать, что можно сразу научиться хорошо писать? Быть мальчиком на побегушках горько, в чужой сапожной мастерской неуютно. Ах, Доля, этим мальчикам было гораздо хуже, чем нам с тобой! Мы всегда пили чай с вареньем. Ты учишься в гимназии седьмой год и будешь еще учиться, ты мальчик не глупый, теперь все ясно и теперь можно смелее сказать несколько слов об этом. — Исаак Эммануилович положил Долину тетрадь на стол, осторожно разгладил ее тыльной стороной ладони, снял и протер очки и закончил: — О том, что ты сочинил. Интересно! Интересный случай из жизни! Офицер, дама, извозчик. Бегут. В порту эвакуация! Беглецов настигает большевистская тачанка. Интересно, ничего не скажешь.

— Григорьевская, — робко уточнил Доля, — григорьевская тачанка. Атаман Григорьев.

— Ну, может быть. Это неясно. Но как ты можешь знать, ты, Доля, о чем так много — по твоим словам — в момент погони думает офицер и о чем думала дама? Кто она? Невеста? Похищенная жена? Как ты можешь знать это? А офицер, наверно, думал только об одном: уйти!

— А вот же Толстой пишет, о чем думают и в битве, — опять попробовал защищаться Доля.

Взрослые следили за разговором, затаив дыхание.

— Толстой! — строго воскликнул Бабель. — То, что знает Толстой и что ему можно, разве нам можно? Толстого читаешь, и кажется: вот еще одна страничка — и ты наконец поймешь тайну жизни. Это дано только ему. И Толстой, и Бетховен (при этом Бабель посмотрел в сторону юной пианистки), и Федор Сологуб говорят и о жизни и о смерти, но после того, как ты знаешь, что думает о смерти Толстой, незачем знать, что думает по этому поводу Сологуб…

— Исаак Эммануилович, — решился осторожно вступить в разговор Долин папа, — вам и карты в руки… Но, извините, пожалуйста, может быть, не нужно так ошарашивать Долю. Мне кажется — это ему говорил и учитель в гимназии — у него есть способности. И Федор Сологуб, знаете, все-таки очень оригинальный писатель!..

— Федор Сологуб — оригинальный писатель, — быстро заговорила Долина мама, — но, конечно, Толстой, конечно, Толстой… Исаак Эммануилович прав, и пускай мальчик тоже думает об этом. Судить надо по лучшим образцам.

— Всех нас будут судить последним Страшным судом, — заметил Бабель и попросил налить ему еще стакан чая, — а Долю судить еще не за что. Слушайте! Расскажу вам смешную историю. Вы знаете, что я служу в ГИУ. На днях нам выдавали там паек, все ждали, что будут рубашки, но вместо рубашек выдали манишки, и на другой день многие сидели за столом, несмотря на жару, в накрахмаленных манишках… Доля…

И вдруг на полуслове Бабель обратился ко мне:

— А что же это вы все молчите? Вы мороженое любите? Хотите, заключим с вами конвенцию: я буду водить вас с Долей к Печескому и угощать мороженым, а вы будете мне рассказывать разные случаи из жизни и на Страшном суде.

Не мог Бабель знать мое сочинение о Страшном суде, но я на минуту готов был заподозрить своего друга в предательстве: в сочинении о конце мира и о Страшном суде. Я, кстати сказать, вывел и себя со свитком своих грехов, простертым к Престолу.

Между тем гость, изящно отодвинув стул, встал, прошелся по комнате. В лице этого человека, вдруг обращенном ко мне, я почувствовал веселость и непреклонность, то, что взрослыми словами можно назвать духовным здоровьем, что-то чарующее было в безусловной чистоте и доброжелательстве его мыслей. Он говорил уже примирение, спокойно о том, что на месте Доли он лично уделил бы внимание не тому, что думают в момент опасности офицер и таинственная дама, а состоянию бедного извозчика, над ухом которого стрелял офицер. Бедняк вынужденно загонял свою лошаденку. А что его ждало дальше? Вот уж действительно есть над чем подумать!

— Стар он был? — спросил Бабель у Доли.

Но Доля на этот вопрос ответить не мог.

— Вы убили меня, Исаак Эммануилович! — твердил Доля.

И Бабель на это в свою очередь ответил ему теми словами, которые я запомнил навсегда и справедливость которых впоследствии подтвердил весь опыт моей жизни. Именно это последнее заключение Бабеля-младшего, Долиного соседа из верхней квартиры, эти его слова, порожденный ими образ остались тогда в моем юном представлении как образ человека, к кому и мне суждено было сначала только прикоснуться, а потом узнать больше.

— Так что же, — горько сетовал мой Доля, — значит, мне совсем не писать? Вы убили меня, Исаак Эммануилович.

И Бабель ему на это сказал:

— Доля! Мы на войне. Все мы в эти дни можем оказаться либо на дрожках, либо в тачанке. И вот что скажу я тебе сейчас, а кстати, пусть намотает это на ус и твой молчаливый товарищ: на войне лучше быть убитым, чем числиться без вести пропавшим.

Вскоре — к осени — в ненастный день я узнал от Доли, решившего стать врачом, что накануне, в такую же пасмурную, дождливую ночь, Бабель-младший тоже перестал трудиться над чистым листом бумаги и, собственно говоря, сбежал из дома на польский фронт, как потом выяснилось, хитро заручившись мандатами и призаняв денег у Долиного отца.

В семье Бабеля, говорил Доля, считают, что Исаак Эммануилович — самоубийца. Его коммунистические дружки из Губкома и ГИУ, где Бабель служил главным редактором, эти дружки-приятели подговорили его на безумный шаг. Так думают в семье наверху. В семье отчаяние, а в душе беглеца… Что должно было быть на душе Исаака Бабеля, кому было суждено через два года вернуться с записками о Конной армии?

ИСКУССТВО ВАРИТЬ СУП

Обещание, брошенное в день первого знакомства, Бабель не забыл; и позже, уже после возвращения из польского похода, он не раз угощал меня мороженым в городском саду.

Вознаграждение предполагалось одно: Бабель ждал от меня откровенных признаний о романтических приключениях. Я не щадил — чаще всего воображаемых — своих жертв.

Хорошо ли это? Пожалуй, действительно мое воображение немного развращалось, потому что в надежде получить вторую, а то и третью порцию я врал беззастенчиво.

Думаю, мой собеседник чувствовал это, и все-таки ему была интересна, должно быть, игра юношеского воображения. А мне даже теперь приятно вспомнить, что иногда и на самом деле мне ставили третью порцию.