Прикосновение к человеку — страница 14 из 48

очи казалось, что я выскользнул из привычного в новый, просветленный мир, но сейчас все реальное возвращалось, мстительно овладевая душой.

С темного неба в окно смотрела круглая маленькая луна. Я ворочался, дурил и потел. Уйти было некуда. Проснувшись, Маша заворчала, что это безобразие — курить среди ночи, и так дышать нечем.

— А ты не храпи, — зло возразил я.

Наконец я заснул, но своей тревоги не переспал; когда я проснулся, в душе было все так же нехорошо и тревожно.

За это время на дворе позеленело. Кричали дети, чирикали воробьи. Маша еще спала. Я оделся, стараясь не видеть смятых ее чулок, небрежно сунутых в туфли.

Этот день посвящался мне, но ликования не было.

Я слонялся по городу, избегая встречи с Митькой Шухманом. Теперь мне стало понятно, что так язвит меня: день, который принадлежал мне, я делал днем Митькиного увеселения.

Встреча с Катей была назначена на шесть. Я успел несколько раз пройтись мимо «Большой Московской», но в конце концов выбрал «Аполло»; с тихой улицы каменные ступеньки вели в небольшой холл; спокойный старик, похожий на часовщика, писал за своей конторкой. Он даже не посмотрел на меня, когда я стал разглядывать доску с фамилиями приезжих.

И запах старого, полутемного помещения успокаивал, внушал доверие.

Митька советовал снять номер заблаговременно. На этом он особенно настаивал, но я решил поступить вопреки Митькиному наставлению, хотя, отойдя от гостиницы, и пожалел об этом.

Как сложно, затруднительно и туманно было все впереди. Времени, однако, оставалось уже в обрез, нужно было действовать, если я решился на борьбу с Митькой…

Не сомневаясь, что Митька рыщет по стадиону, в пять часов я стоял против ворот дома, в котором жила Катюша.

Она появилась в красной фетровой шляпе. Под расстегнутым красным пальто было видно белое платье, несколько, пожалуй, короткое для ее возраста. Она переступила через высокий порог калитки и, заложив руки в карманы, быстро пошла вдоль улицы. На одну минутку я испытал то состояние, в котором позволительно было все, потому что все было просветлено.

Нагнав ее, я позвал:

— Катя!

Она обернулась.

— Скажите, он тут! Здравствуй!

— Перейдем на ту сторону, — пробормотал я в замешательстве.

— Пойдем. Ты давно?

— Да нет… а впрочем, давно.

— Ну, сколько?

— Не знаю. Не очень давно. Ты шикарная.

— Что? Шляпа?

— Да.

— Тебе нравится?

— Конечно. У тебя нет спичек?

— Нет, спичек нет.

— Действительно, откуда у тебя спички? Глупо.

Мы перешли через улицу.

— Ну, куда мы пойдем? — спросила Катя.

Я сломал папиросу и взял другую.

— На стадион не хочется, — отвечал я неопределенно. — Пойдем так.

— Попробуй — влезет в карман? — она взяла мою руку в свою и сунула ее в карман пальто. — Влезла. Хочешь, пойдем ко мне?

— К тебе?

— Да. Сегодня никого нет.

Она смущенно тряхнула головой и зарумянилась.

— К тебе! — повторил я. — Ха, это, пожалуй, интересно. — И с этой фальшивой ноты началась подлость.

Катя быстро оглянулась, но все же не поняла меня. Мы шли молча. Я вспомнил старичка в гостинице «Аполло». У ворот дома я вынул руку из Катюшиного кармана. Пропустив Катю вперед, я всунул руки в собственные карманы, и девушка прошла впереди меня через двор.

Я почувствовал облегчение, когда мы ступили на темную лестницу. Катя вынула ключик и отперла дверь.

— Ну вот… входи.

Ключик застрял в замке.

Едва ли прежде могло случиться так, чтобы в тишине, оставшись вдвоем, один из нас не пожал руки другого. Но вот дверь захлопнулась, а я сказал:

— Так-с… значит, ты одна, — и почувствовал на своем лице глупую, резиновую улыбку.

Катя, не зная, видимо, что делать дальше, остановилась в передней перед зеркалом, поправляя рассыпавшиеся волосы. Пальто и шляпа уже брошены на столик.

От моих шагов зазвенела стекляшка на люстре в большой тяжелой столовой. Катя, очевидно, почувствовала мою неуверенность.

— Они уехали в «Аркадию», — объяснила она, — чудная погода.

Я заметил:

— Живешь шикарно.

— Я и прислугу выпроводила, — продолжала Катюша. — Пройдем ко мне в комнату.

Тут все было неожиданным. Я никогда не видел таких комнат. Перед окном сияла ярко побеленная стена, местами осаждаемая порослью дикого винограда, и тут, в комнате, необыкновенно опрятны были столик с туалетными принадлежностями, полка с книгами, небольшой шкафчик и узкая постель. К накидке была приколота пунцовая шелковая роза.

Катюша села.

— Канапе, — угрюмо сказал я, потоптавшись.

— Что? — удивилась она. — Канапе? Нет, это не канапе — диванчик. Может, тебе не нравится тут?

— И Северянин тут же, — констатировал я, осматривая полочку с книгами.

— Ты садись, — сказала Катя. — Отдохни чуточку.

— Чуточку? Ну и словцо.

— Посидим и пойдем, — неожиданно тихо сказала Катя. — Вот я только напьюсь воды.

Я шагнул к ней.

— Ты хотел покурить, — опять сказала она. — Вот спички.

То, что произошло дальше, я могу объяснить себе только одним: ничего не дается незаслуженно.

Справедливость подстерегла меня и здесь, только она не вполне уследила за мной.

Но я уже был безопасен. Лишь на мгновение, когда я склонился над Катей, чтобы взять коробочку спичек, она слегка побледнела, опустила руки, и в ее глазах еще раз просияло то, что позволило ей впустить меня к себе в комнату с таким простодушием; и она еще ждала от меня того же.

Катя сидела, опустив руки, колени ее были обтянуты полотняной накрахмаленной юбкой, и, когда я приблизился, она, глядя мне в лицо, откинула назад свою голову и улыбнулась, приоткрыв губы. В ее больших сияющих глазах были доброта и спокойствие, и в моей жизни это было в первый раз, и Митька Шухман учил меня, что происходит это иначе…

Митькина рожа в белой капитанке с крабом мелькнула в моем воображении, этот наглый взгляд и усмешка… Минуту-другую, жадно глотая дым папиросы, я еще нес какую-то чепуху про бонбоньерку на туалетном столике, про Игоря Северянина и мещанство, и бессилие мое язвило меня все больше.

Девушка теперь уже изумленно следила за тем, как, подойдя к шкафчику, я вдруг распахнул дверцу. С тем же блеском остроумия я мог, конечно, выдернуть цветок из горшка или стащить манжеты хозяина дома… Зачем я это сделал? Легкие платья покачнулись, повеяло неведомым, необыкновенно приятным, но опять я сказал не то, что хотел.

— А чулки впихиваешь в туфли, — сказал я. — Вместе с подвязками…

— Что?

— Вот, конечно, ты и сопишь…

— Закрой шкаф! — повелительно сказала Катя. — И вообще вам, кажется, здесь не по духу.

— Ну-ну, что вы, — возразил я. — Это не так.

Девушка дышала возмущенно и шумно. Под вздрагивающим вырезом платья я увидел ее грудь. Совершалось чудо: там, как в сказке, влекуще раздваивались завороженные яблоки такой же восковой чистоты и зрелости, как все тело — шея, плечи.

«Катя!» — чуть было не прокричал я, но опять проделал совсем не то, что чувствовал: я подошел к девушке с папироской в зубах и взял ее за руку.

— Пусти! — проговорила Катя. — Пустите!

И тут я начал понимать, что уже ничего не исправить.

Да, я понял, что все кончено. Но, слава богу, не случилось и того, чего я все же смутно опасался. Я еще щеголевато постукивал носками своих сапог, делал какие-то жесты, а прощенья уже не было.

Не произнося ни слова, озаренная гневом, девушка смотрела мне в лицо, и я не мог не взглянуть ей в глаза. Взглянув, я отвел взгляд, опустил голову.

Я стоял недолго, слушая тишину большой пустой квартиры, дальше стоять было незачем, и вот бесшумно и почтительно я вышел из дома.

Благодарю судьбу, что хоть в эту минуту я сделал то, что следовало сделать.

— Канапе! — пробормотал я за дверью.

Но что же возвращено мне после этой утраты?

ДУХОВНЫЙ ДИСПУТ

Осенью двадцать первого года мальчишкой, едва кончив срочные курсы, я работал землемером в Ананьевском уезде.

В тот год продналог заменил продразверстку, приступали к разделу земли в трудовое пользование. С буссолью и подушными ведомостями я переезжал из деревни в деревню; звание землемера, как незримый доброжелатель, охраняло меня от грустных случайностей.

Уже не в каждую деревню я согласился бы вернуться без надежного спутника. В это время мне предложили сменить буссоль на винтовку — направиться в Ново-Буйницкую волость, славящуюся неукротимостью нравов. Власть Советов на Украине тогда только устанавливалась. Действовать приходилось не одним именем закона или силой убеждения, иногда — и оружием.

Глубокая осень омертвляла дороги. Из-за края пустых черных степей в пасмурное небо лениво поднимались вороны. Еще вчера спекулянты и мешочники носились по уезду, как гуляки из трактира в трактир, а сегодня и они исчезли с дорог.

В волостном Совете ко мне присоединились товарищ Лемеш с двумя красноармейцами, и мы поехали на хутора с задачей выкачать хлеб у баптистов и скопцов.

Товарищ Лемеш, рабочий с завода сельскохозяйственных машин бывш. Белино-Фендрих, сам правил лошадьми, дышал полной грудью и вообще вел себя так, будто всю жизнь только и ездил по степям Одесщины, и никак не может этим насладиться.

А меня одолевало страшное, голодное одиночество. В крестьянских хатах я встречал не только недоброжелательство, хитрость и злобу — я встречал и совет, и радушие. В пасмурных полях я видел не только черствые глыбы черного пара — бывало и солнце, и травы, и жаворонки… Но нет, я все же не мог понять сердцем этой степной, земской жизни.

Что я оставил в губернской Одессе? Голод, горе и разрушение. Но к ее вырубленным с зимы бульварам, к ее панелям, развороченным трехдюймовками, я устремлялся всею душой. Удивляла меня готовность людей жить не в городе, а в деревне, и никак не мог я понять, почему уж в таком случае не выбирают они для жизни самые красивые места, всегда готовые променять сад и речку на голое поле, требующее упорного, знойного, помрачающего ум труда. За полдесятины отдаленного клина, которые я отрезал у одного землероба и передавал другому, прежний хозяин вынимал из меня душу, а другой, наделенный дополнительным участком, не всегда умел устоять под разбойным напором завистников. И никогда я не слышал, чтобы мужик менял свою хмурую хату на другую, потому что с крыльца той, другой видны речка или луг…