— Так, может, сегодня мне и обеда не будет?
Грохотание хозяйского баса не утихло и тогда, когда вернулись борцы, артисты и видавший виды Лазарь Ефимович Лазари. Этот сохранил хладнокровие. Великолепный парашютный снегопад ему понравился, но не затронул в нем особых чувств, не пробудил, как это случилось с другими, горячих, нетерпеливых мыслей. Кадыкин оглядел Лазаря Ефимовича с откровенным презрением.
Ночью Иван Трофимович не мог заснуть.
Кадыкин с женою, Лазарь Ефимович, Бен-Гази со своей партнершей, худенькой Лизой, и Стефик Ямпольский, любимый ученик Ивана Трофимовича, снимали дом в переулке, похожем на деревенскую улицу. Разговоры в сенях затихли далеко за полночь. Поздно ночью вернулись клоун Маноля и трансильванец Тулуш — вместе с толпой горожан они окапывали рвом гараж пожарной команды, чтобы румынские власти не вывели ценные пожарные автомобили.
По переулку иногда проезжали таратайки с беглецами.
Васена Савельевна заикнулась было, что еще не поздно собраться и им: как же они станут жить на двух берегах — сын там, а они здесь? Но Кадыкин страшно засопел, и жена осеклась. Кадыкин все кашлял, то и дело прикуривая от керосиновой лампы. Рутютю беспокойно поглядывала на хозяина из-под стола.
На рассвете, когда Васена Савельевна заснула, Кадыкин подошел к окну и опять оглядел свою грудь и руки. От принятого решения ему стало веселее. Он тщательно побрился, потом в одних трусиках вышел во двор, шагая через спящих, и окатил себя холодной водой из колодца. Рутютю вышла за ним, но предусмотрительно задержалась на пороге, счастливо потягиваясь.
Проснулся Стефик Ямпольский и, храбрый со сна, жизнерадостно пошутил:
— Интересно, Иван Трофимович, какой величины и веса пойдут теперь люди?
— Ты бы поздоровался, — проворчал Кадыкин. — А люди — русские, такие, как я. Нравится?
Ямпольский хмыкнул, поздоровался и, не сводя взгляда с учителя, приступил к упражнениям. Крепкое, цельное, мускулистое, звонкое тело молодого борца мгновенно ожило. Мускулы перекатывались, сообщались под кожей по всему телу — от шеи через грудь к животу, к бедрам.
Кадыкин покосился на него ревниво и прикрикнул:
— Довольно, довольно! Хорош! Пойди набери воды в самовар.
Плоские мониторы, попыхивая дымком, стояли у причала борт к борту, как пироги, вынутые из печи и еще не разнятые. Слышались боцманские дудки, краснофлотцы проворно двигались по скользким покатым палубам. Жерла башенных пушек, прикрытые кляпами, были отведены в сторону от бессарабского берега, на котором уже толпились босоногие мальчишки и женщины с корзинами помидоров, бубликов, подсолнухов, со свежезажаренной рыбой и всякой иною снедью.
Предприимчивая эта публика, по-видимому, и не интересовалась торговлей. С радостными, восхищенными лицами дети и женщины, молодые люди в галстуках и мужчины с бородками интеллигентов — все, кто успел прослышать о прибытии советской флотилии, теперь старались не упустить ни одного движения на борту кораблей, ни одной черточки во внешности моряков.
Капитан третьего ранга Бровченко разглядывал с мостика толпу, все шире и шире заливающую пристань, понимал состояние людей и готов был немедленно выразить перед ними свои чувства восторженности и миролюбия. Но возобладало чувство ответственности за все происходящее, и он следил за собою, стараясь держаться безукоризненно.
Гул толпы нарастал. В толпе выделялась фигура высокого бритого старика, опирающегося на палку. Тяжелый старик стоял неподвижно, тогда как другие, теснясь, выталкивали вперед женщин с корзинами, и толпа уже подступала к самой кромке пристани. Но вдруг все смолкло: с борта дежурного корабля сошел по сходням патруль. Отряд выстроился шеренгой перед отступившей толпой горожан и звякнул в тишине винтовками, шеренга повернулась в затылок и, словно узкое длинное животное, одновременно подняла с одной стороны два десятка ног… За отрядом моряков хлестнули мальчишки.
Командир монитора сошел на берег вечером с группой краснофлотцев.
Улицы городка очень напоминали черноморские города — таков Херсон, таковы иные кварталы Одессы…
Под густой, темной, почти черной растительностью бульваров уже раздавались звуки гитар; с удивлением Бровченко услыхал знакомые песни: на садовых скамейках хором пели то «Катюшу», то «Трех танкистов».
Как будто и не было короткой заминки в жизни города, которая вынудила опустить железные шторы на окнах магазинов, закрыть маленькие тенистые ресторанчики, излюбленные ремесленниками и рыбаками.
Магазины торговали шибко: то здесь, то там привлекали запахи кофе, баранины, душистого южного борща. В глубине ресторанчиков, затененных верандами с порослью дикого винограда, на прилавках были выставлены в несколько ярусов пахучие, острые, цветистые кушанья греческой кухни. Баклажаны, раздавшиеся под напором сочного фарша, но не потерявшие лилового блеска; громадные пунцовые помидоры; запеченный перец в соусе из оливкового масла и уксуса; свежие огурцы; зажаренные в сухарях рыбы; колбасы, спадающие концами с перегруженных блюд; разноцветное, то граненое, то гладкое, стекло флаконов и бутылок; наконец, большие глиняные кувшины с легким бессарабским вином и бурные, фыркающие сифоны — все было знакомо Бровченко с детства, напоминало о неизменно щедрой природе юга.
Жадные слушатели собирались у стоек тотчас, как только кто-либо из советских военных задерживался за стаканом вина с сельтерской водой или за чашечкой коричневого, сваренного по-турецки кофе. И эта общительность тоже быстро роднила.
Словоохотливые рассказчики испытывали, по-видимому, то же чувство праздничного умиротворения, какое было у Бровченко.
Всюду слышалась русская речь, тронутая мягким южным акцентом, то возбужденная, торопливая, то медлительная и протяжная, с ноткой юмора, — будто в дальней дороге внезапно встретились расположенные друг к другу люди и теперь каждый спешит понравиться другому.
Уже стемнело, а буквы яркой вывески, поднятой над входом в балаган, читались ясно:
Ниже было добавлено:
«Ижевечерно французская борьба. Вольная арена в честь Красной Армии».
Глянцевито-желтая афиша, прикрепленная у входа, изображала Ивана Кадыкина, знаменитого чемпиона, в образе цветущего усатого мужчины. Широкая, увешанная медалями лента из кованого серебра была наложена на грудь через плечо. Пояс с драгоценной пряжкой, отягченной камнями, стягивал мощные бедра. Заложив толстые, мускулистые, как плетеные калачи, руки за спину, Иван Кадыкин стоял в своем спортивном трико, бесстрашно глядя вперед, широколобый, по-русски скуластый, с лихо закрученными кверху усами.
В душе Бровченко, которому было далеко за тридцать, всколыхнулось воспоминание детства. Внезапное и разящее, как острый знакомый запах, восстанавливающий забытую картину жизни, чувство какой-то одной минуты. Воспоминание это сразу отодвинуло все, что занимало его в последнее время. Бровченко остановился перед входом в балаган.
Иван Кадыкин. Нет, Бровченко не ошибся! С толпою мальчишек он много раз дежурил у входа в недоступный рай цирка, где в тот год гремел мировой чемпионат французской борьбы.
…На большой доске-диаграмме, вывешенной в ярко освещенном подъезде, отмечались шансы участников чемпионата. Тут были имена Луриха, Ивана Колодного, Святогора, и все же имя Ивана Кадыкина, как всегда, выделялось сплошными победами.
Было большой удачей дождаться разъезда борцов и, затесавшись в толпу почитателей чемпиона, пройти за ним до извозчика. Коляска со скрипом оседала под грузным телом Кадыкина, когда, раздвинув толпу, он ступал на подножку.
Однажды мальчику удалось-таки купить билет на второй ярус и увидеть решающую схватку Кадыкина с Иваном Колодным, яростно брошенным на обе лопатки, — сейчас это впечатление ожило в памяти. В тот же вечер он очутился наконец рядом с гигантом в богатом романовском полушубке, совсем вблизи, только протяни руку — тронешь. Но он этого не сделал, вдруг смертельно испугавшись невиданных форм человека, взгляда его и голоса…
И вот балаган Ивана Кадыкина раскинулся перед глазами Бровченко.
Когда Бровченко поднял голову, он увидел того самого рослого бритого старика с красным скуластым лицом, который утром разглядывал мониторы. Вблизи он казался более тучным, отяжелевшим. Опираясь на палку, старик наклонился и подобрал окурок, кем-то брошенный у входа в балаган. Мохнатая собачонка обнюхала землю. Старик покосился на моряков, рассматривающих афишу.
— Зайдем, — сказал Бровченко товарищам. — Зайдем, зайдем! — Он понял, что перед ними Кадыкин.
Симпатичное лицо пожилой дамы, может быть чрезмерно напудренное, выглянуло из кассы, и Бровченко попросил билет.
Старик выпрямился, задержал моряков.
— Простите, — вежливо пробасил он. — Я буду рад, если вы согласитесь посетить мой балаган в качестве гостей.
— Зачем же? — возразил Бровченко. — Мы как все… если не ошибаюсь… — и он замялся, подыскивая форму обращения, — если не ошибаюсь, гражданин Кадыкин?
— Ваш покорный слуга, — отвечал тот с благовоспитанностью человека, знававшего хорошее общество.
— Ну, тогда позвольте, — и Бровченко протянул руку.
Большая, толстая в пясти рука долго не выпускала его руку, старик смотрел выжидательно.
— Очень интересно! — сказал Бровченко. — Чрезвычайно!
— Балаган, — сказал Кадыкин, как бы прося снисхождения. — Только балаган… Богатырь на чужбине!
— Нет, я помню вас, — возразил Бровченко. — В цирке Чинизелли, в Одессе, верно?
Кадыкин вздохнул так, будто хватил кипятку, широкая улыбка открыла вставные зубы.
— Да неужто помните? — воскликнул он. — Как же! Сезон двенадцатого года.
— Я был тогда мальчуганом, — продолжал Бровченко, — а вы — что скрывать? — вы были нашим кумиром. И что же! Кадыкин все еще на арене. Так?
— Пройдите, милый, — и Кадыкин, улыбаясь, сделал жест широкого гостеприимства.