— Причина одна: обидно мне все по стенке пластаться. Да и то не дотянусь до тебя.
— Господи! Что же делать? — прошептала Ольга. — Как далеко пойдут лоцманы? До самой Одессы?
— До Бугаза.
— И то бы вся ночь, Коста! — как бы в отчаянии простонала Ольга. — Вся ночь, Костати, когда бы отец пошел лоцманом.
И столько было в этом голосе страстного сожаления, что раздавшийся вслед за этим смех молдаванина, хотя и ласковый, прозвучал как грубость.
Смеясь, молдаванин проговорил:
— Ну, а если отошлют отца, не сробеешь?
— Да у нас гость, Коста, дожидается Семена…
В смущении, стараясь не обнаружить себя, я уже плохо слышал, что сказал Коста, отчаливая.
Потом мои мысли сосредоточились вокруг Мстислава Прахова, которого я еще не видал, но о котором уже успел услышать столько противоречивого. О каком «заговоре» толковал, однако, молдаванин? Почему Ольга, простившись с Костой, направилась не к себе, а к дому соседа?
Уже давно затих скрип весла, лишь у берега продолжала плескаться растревоженная ветром вода, на востоке кое-где уже обозначились очертания облаков. Я вернулся в горницу и вскоре снова заснул под шум акаций.
Утром меня разбудило кудахтанье кур. Ветер по-осеннему задувал в окна, на столе был приготовлен завтрак, но я недаром торопился, боясь упустить что-либо из необычной жизни вокруг меня.
На пороге, перебирая бредень, сидел какой-то мальчик.
— Роман Тимофеевич велели вам обедать, — сказал он.
— А где Роман Тимофеевич?
— Пошли с милиционером.
— А Ольга?
— Все пошли в примарию[1]; Ольгу изловила Анна Матвеевна.
Не случись того, что случилось, я уже едва ли застал бы рыбаков в исполкоме.
Черные лодки с подобранными парусами покачивались на канале. Ветер продолжал шуметь и хлестать вербой, трепетали ветки акаций, за которыми поднимались церковные купола с толстыми староверческими крестами над полумесяцем. Настойчивый колокол звал к обедне, но толпа не трогалась. Рыбаки стояли полукругом, многие в рубахах, без пояска, почти все — борода по грудь, широкоплечие и слегка сутулые, похожие на Пугачева, тучные и усатые, похожие на гоголевского Тараса. Белели женские косынки, встречались фуражки бойцов погранотряда.
Роман Тимофеевич Стороженко с дочерью выступили вперед, к столу, за которым сидели председатель исполкома, комиссар погранотряда и двое рыбаков. Перед ними были сложены какие-то странные предметы: не то клюка, не то кочерга с навешенным бубенцом, раскрытый мешочек с землею.
Обстановка походила на суд; чинили допрос Стороженко.
— Ведь ты, Роман Тимофеевич, побудил Ольгу? — спрашивал председатель и сам себе отвечал: — Побудил, — потому что Стороженко тяжело дышал, не откликаясь. — Как же ты, Роман Тимофеевич, отец героя, генерала Стороженко, как ты, старый рыбак, осмелился заклинать неудачей Прахова? Задание у вилковцев незаурядное! Мы ждали этого дня двадцать два года, а ты, стало быть, хочешь препятствовать. Неча твоей совести это не тревожит?
— Не Праховым спокойна моя совесть, — угрюмо сказал Роман Тимофеевич.
Покосившись на комиссара, председатель встал и, волнуясь, вышел вперед.
— Не знаю, на какую работу твой мозг поставлен. — И, морщась, покачивая ногою обломок, на котором зазвенел бубенец, продолжал: — Голова! Что пользы от этой рюхи!
И вдруг закричал:
— Не будет больше этого ни на чьем дворе! Попробуй-ка! Кого же это вы пугать желаете? Стало быть, самого Семена Романовича? Вот как выходит дело: не умом решать, а ума лишать. Высыпайте мешочки в ерик! Раздавайте бубенцы детям! Сверху крышка. Стыд-то вон какой! — председатель повел рукою, показывая на комиссара и на бойцов. — За чем нас товарищи застают?
И снова, обращаясь к Роману Тимофеевичу?
— На какую работу мозг поставлен? Нужно — и тебя пошлем лоцманом, а не нужно — никаким заговором не осилишь!
— Бородатый — не я начинал, — проговорил Роман Тимофеевич. — Да и Анна Матвеевна глаз не сводит с моего дома, дурной глаз и во сне сверлит.
— Сверлит?
— Сверлит, — отвечал Стороженко.
— А знаешь ли ты, чего Анна Матвеевна все выглядывает? Думаешь ли ты о том, что вместе с Семеном Романовичем мог бы сегодня приехать Еремей Прахов? Помнишь ли ты, голова, об этом?
— Еремея я помню, — сказал Стороженко.
— Помнишь?
— Помню.
— А коли помнишь, соображай, почему Анна Матвеевна не уходит с крыльца…
— Еремея я помню, — повторил упрямо Стороженко.
— Все помнят Еремея Мстиславича, — в несколько голосов сказали из толпы, и тут же кто-то добавил:
— Вместе они пошли в Красную Армию, да вот порознь вернулись. А Еремей Прахов был бы рыбак в отца.
— Да разве я хуже рыбак, чем Праховы? — воскликнул тут Роман Тимофеевич. — Почему же бородатому атаманить? Не потому ли как раз, что мой сын в Красной Армии дослужился до генерала?
Белобородый, рослый, румяный старик с насупленными бровями и крупным носом — один из судей, — встав, ударил по столу кулаком.
— Ты, за сыном прячась, не стрекай, не приседай! — сердито закричал он. — Сам-то каков? Ишь казак — по соседским дворам казаковать… Семена Романовича мы помним, знаем, у кого голова, а у кого варка… Казак!.. Ольгу оберег бы хотя…
Ольга стояла покачиваясь, заливаясь слезами, прикладывая к глазам концы косынки. Белобородый наступал на отца с дочерью, но председатель оттеснил его, приговаривая:
— Успокойся, Мстислав Родионович.
— Да что же пустопорожниться! — выкрикнул кто-то из толпы. — Арештовать Стороженко надобно.
И тогда, отвечая на вопросительный взгляд председателя, привстал комиссар. Тотчас же головы повернулись к нему.
— Это правильно, что высказываются, — сказал он, — вместе жили, вместе наживали, вместе и судите. Арестовать? Что же. Может, и арестовать придется. Сотворил — получай заслуженное. Но сами знаете — тут есть одна щекотливая сторона…
Он помолчал, сел за спиною председателя, но через плечи соседей в толпе продолжали разглядывать комиссара, который подсказал председателю:
— Заканчивайте, пожалуй.
За это время пришли во двор гончары с гончарным своим товаром, бабы, торгующие пирогами и калачами, окрестные гагаузы в черных широкополых шляпах, в серых жилетках над малиновыми кушаками — продавцы овечьих шкурок, хозяйки, вышедшие на рынок за молоком, помидорами, огурцами. Во дворе сделалось тесно.
Заканчивая допрос, председатель обратился к Мстиславу Родионовичу:
— Так что ж, Родионович? Что скажешь? Пойдешь ли с молдаванином? Третьего, стало быть, нету, кто ведал бы очаковский фарватер, как эти — молдаванин и Роман Тимофеевич… Судим по-запорожски…
— Ты, что ли, тут запорожец? — закричал Роман Тимофеевич, окончательно гибнущий. — Это ты запорожец-то?
Из-за стола снова поднялся Прахов:
— Я и один пошел бы, а ежели между двумя выбирать, так лучше уж с молдаванином.
— Арештовать Стороженко! — сердито повелел председатель.
Подойдя позже ко мне, он сказал, что если я согласен остаться в доме у Стороженко, то Ольга позаботится, чтобы мне было удобно.
Толпа расступилась, открывая вид на канал, и я увидел Мстислава Прахова и молдаванина Косту — молодого, черноволосого, с загорелым веселым лицом. Оба в треухах и брезентовых плащах… В лодках сидело по лейтенанту. Лодки приближались. Под плащом у Косты мелькал шерстяной малиновый кушак, молдаванин ловко на ходу поднимал парус. Мстислав Родионович еще выслушивал наставления комиссара, но в эту минуту лодка Косты с напруживающимся парусом медленно обошла передовую, и старик, покосившись в ее сторону, сердито отмахнулся от комиссара и крикнул со стариковской заносчивостью:
— Товарищ! В челноках хаживали до Константинополя… А дойдем и сегодня, не так ли?
Паруса, набирая ветер, уносились среди плещущей волны, и ветер все крепчал. Облака размело, очень высоко в синеве кружились голуби, и за них было боязно: как эти птицы выдерживают на страшной высоте такой сильный ветер? Обедня давно закончилась, но все же время от времени от порыва ветра на колокольне раздавались звоны.
Приспело время обеда, Вилково обезлюдело.
Дома я застал плачущую Ольгу. Романа Тимофеевича заперли на замо́к в его же сарае, и он не откликался ни на какие призывы дочери.
Колокола звали к вечерне, совершалась суровая староверческая служба. Перед иконами византийского письма затеплились огоньки, но церковь была почти безлюдной.
В сумерках потухали кресты на куполах и золоченая тяжелая вышивка на рушниках, разложенных на площади рынка.
Но торг затих, женщины, дети и старики толпились у говорящего ящика.
Бородачи в устойчивых и свободных позах, скрестив на груди руки, выставляя вперед ногу, стояли — кто опустив глаза долу, кто, напротив, запрокинув голову. Они стояли и час, и другой, и третий, вслушиваясь в русскую речь, передаваемую по радио.
Я призвал Ольгу сюда. Желая, по всей вероятности, оправдать в моих глазах поведение отца, она рассказывала мне историю вражды Стороженко с Праховыми, говорила она проникновенным, певучим шепотом и, сама того не замечая, время от времени трогала мою руку своею…
Думаю, что девушка никогда прежде не жила такою быстрой жизнью.
А история вражды Стороженко к Праховым — это лишь одна из многих историй, связавших вилковские дворы.
Праховы вели свою родословную от времен Алексея Михайловича, в царствование которого они ушли на юг, не смирившись перед Никоном, его наваждением. Стороженко могли точно назвать всех отцов и дедов до самого того страшного года, когда Екатерина рассеяла Запорожскую Сечь. Не желая уступать в родовитости своим соседям, Стороженко измыслили свою родословную выше — довели до какого-то Сторожа-москаля, якобы несшего службу в степных окраинных постах еще при Шуйском. Однако туманным домыслам верили плохо.
Усмешка обижает. Обидела она и Ольгу с отцом.
Как бы припоминая что-то, она провела рукою по лбу.