Прикосновение к человеку — страница 31 из 48

И я тоже все еще думал о бабочке. И может быть, только сейчас я постиг вполне, совершенно понял и красоту бабочки, и чувства, влекущие к ней и мальчика и солдата.

Старший лейтенант провожал нас вдоль по балочке к тому месту, где, замаскировавшись, ждала нас машина Осипова, простреленная и, как старая кубышка, помятая.

Начинало смеркаться. В непроглядной, сильно посиневшей дали моря вспыхивали зарницы. Кораблей уже было не разглядеть, и едва слышался гул далекой канонады.

Свободно озираясь, мы расправляли кости после незатейливого сидения в ямке вблизи Трех колодцев, памятных мне с детства.

И наконец я посетил эти места уже недавно.

Разговор с Осиповым у Трех колодцев я запомнил. Помнил и самые криницы с лужами, порозовевшими от матросской крови, с суетливыми стайками воробьев.

Все, все я нашел здесь таким, каким желал найти, каким оно и должно было быть через годы горя, радостей, трудов.

Таким хотел это видеть и Осипов.

— Вот они! Вот! — чуть было не воскликнул я, увидя неподалеку от шоссейной дороги Одесса — Николаев, на окраине Крыжановки, затененной фруктовыми садами, ложбинку с колодцами.

На этот раз я пришел сюда не с сачком для ловли бабочек и без пистолета ТТ, отягощавшего меня в годы войны гораздо чувствительней, чем струганый карабин в детстве… Но нет, и на этот раз я был не одинок, а с милыми, шумными спутниками…

От лужиц резко и дружно вспорхнули воробьи.

Должно быть со скотного двора, приятно несло запахом навоза. Истоптанная копытцами скотины мягкая сырая почва свидетельствовала о том, что криницы по-прежнему питают водой округу. Дела было много: невдалеке возвышались тучные многолетние скирды соломы, заслоняя полгоризонта. Слышалось мычанье, повизгиванье поросят…

Далеко и стройно легла полоса молодого леса — по самой той насыпи, по которой пятнадцать лет тому назад проходил передний край позиции у Трех колодцев.

ЛОЖКА В САПОГЕ

Я затруднился бы сказать, насколько разнообразны чувства, пробуждаемые картинами войны, но умение видеть войну разнообразно.

Художник наблюдает и запоминает войну с тем уединенным, молчаливом, несговорчивым вниманием, которое одно только и обещает обширность, характерность и долговечность наблюдений.

Восьмого марта, в день женского праздника, мы были на балу с моим другом-приятелем художником С., сильным в рисунке.

Перед этим, надеясь встретить на балу Любу Сахно, долго о ней рассказывал другой мой приятель, балалаечник, пулеметчик и снайпер, старшина первой статьи Игнат Постоев.

Но и сам Постоев заслуживает того, чтобы о нем знали.

О себе Постоев говорит так:

— Хотя я пулеметчик и снайпер, а в школе имел пятерку за штыковой бой. А в чем секрет штыкового боя? За что мне выставляли пятерку? Думаете, я хорошо колол? Нет, а вот что: я бежал на чучело со зверским выражением лица. Все.

И у Постоева всегда такой вид, будто он набегает на чучело с винтовкой наперевес. Ему нравилось зверское выражение лица. Но, между прочим, это редкой души товарищ.

В первую же ночь после высадки десанта, действуя общей боевой группой, Постоев с товарищами овладели проходом железнодорожной насыпи, где у противника был дот. В этой же группе находился пулеметчик Василий Птенцов, а при нем, вторым номером — Люба Сахно.

С рассветом немцы пробовали отбить у матросов дот, но их усилия оставались тщетными. Враги залегли по ту сторону насыпи в окопчиках, отрытых за ночь. Такие окопчики позже можно было видеть вокруг Сталинграда, под Орлом, по всей Украине. Гнездились немецкие автоматчики и на толстой рыжей насыпи среди цистерн, ржавеющих на путях. Матросы видели с насыпи пустынную мокрую землю, а далее, на шпалах и рельсах, опрокинутую цистерну. Открытое горло громадной посудины очень соблазнительно смотрело в сторону немцев.

Люба Сахно была хорошо известна как снайпер еще со времен Севастополя.

Оба они — и Птенцов, и Сахно — со своим пулеметом окопались рядом с Постоевым. Сахно долго дышала у самого уха Постоева, внимательно рассматривая цистерну и местность возле нее.

Потом она спросила Птенцова: «Как думаешь, Вася, долго будем держать здесь оборону?» — «Наверно, долго, — отвечал Птенцов. — Майор велел считать сухари. Хочешь пить? Ребята принесли два сапога воды, достану».

Постоев охотно поделился бы с девушкой своим запасом воды, но она отказалась, и тогда Постоеву оставалось только одно — он поделился с Птенцовым и Любой своим планом…

Так и сделали.

На следующую же ночь, вторую после высадки, они втроем переползли на новую позицию, таща за собою пулемет.

Самым опасным был момент, когда цистерна, опрокинутая в сторону немецких стрелков, оказалась вдруг перед пластунами, а у них не было уверенности, что огромная бочка еще не занята.

На всякий случай Сахно и Птенцов вскинули автоматы и приготовили лимонки. Постоев подполз под железное брюхо цистерны и постучал. «Дома никого нет, — сказал он из темноты. — Занимаем жилплощадь».

Рассвет второго дня застал бойцов на местах. С новой позиции пулеметчики видели то же, что должен был видеть со своей позиции снайпер Постоев. Горло цистерны у самой земли, как огромное дуло, глядело в сторону немецких окопчиков наискось, почти с тыла.

Немцы как будто ушли с насыпи, но в окопах их стало больше. Это можно было заключить по возрастающей силе огня. По-видимому, противник опять готовился к контратаке.

Путь из окопов в тыл, а следовательно, и к окопам пролегал как раз перед отверстием цистерны, и эта дорога особенно оживилась во второй половине дня. И вот наступил момент, когда один из молодчиков не смог пройти к окопам. Следующий был подстрелен, прежде чем, выбравшись из траншеи, он наткнулся на труп. Третьего Постоев пропустил, желая, вероятно, поглядеть, как тот поведет себя.

Сахно и Птенцов выглядывали из-за цистерны. Их время еще не приспело.

Найдя убитого, гитлеровец вернулся траншейкой в окоп, но вскоре показался опять — и на этот раз не один, а с другим солдатом. Они осторожно ползли, оглядываясь на дот, прежде занимаемый ими, а теперь — нами. Нет, они не подозревали, что опасность стережет их с другой стороны.

Больше никто не прошел этой дорогой. И только немногие, как это казалось Любе, успевали, поникая к земле, оглянуться на звук выстрела. Длилось это более часа. Не в первый раз Люба Сахно видела картину войны, но и она начала нервничать. Птенцов чувствовал это по ее дыханию. Она начинала мерзнуть, хотя и не соглашалась в этом признаться. Птенцов с облегчением думал о том, что испытание, положенное ей, уже идет к концу.

В руках у Птенцова забился пулемет. Это был сигнал к общей атаке. Матросы, вставая во весь рост, сбегали под насыпь…

Что еще успел рассказать нам Постоев? О Любе Сахно было известно, что она — буфетчица из Ялты. С приближением немцев к Яйле девушка ушла в Севастополь. Она вступила в экипаж и вскоре стала разведчицей.

Бой у железнодорожной насыпи завершился полным уничтожением противника, засевшего в окопчиках. Огонь фланкирующего пулемета Василия Птенцова и громовой крик моряков: «Ура, вали фрицев на пупок!» — оборвались так же внезапно, как начались. Минут через пять после первой очереди Птенцова «валить на пупок» было уже некого.

Люба Сахно стояла над краем окопа, заваленного телами, и, видимо, эта ее поза крепко запомнилась Игнатию Постоеву, шагавшему с нами на бал вечером 8 марта.

Он говорил с горячностью:

— Жалейте, жалейте, товарищи художники, что вы не видели этого. Вот бы нарисовать! Какая это была фигура! Богиня, а не девушка!

Ни я, ни мой спутник, талантливый рисовальщик, не видели Любу Сахно в тот вечер боя. Теперь нам предстояло увидеть эту девушку. Однако всегда общительный мой друг, выслушав рассказ, шагал молчаливо. Мне показалось даже, что он загрустил…

Из темноты нас окликнули:

— Стой! Кто идет?

Мы назвались.

— А билеты есть? — спросил строгий голос.

— Билетов нет, но нам сейчас выдадут контрамарки, — отвечали мы и развеселились. — Доложите о нас адъютанту.

Нас ждали, и оцеплению было велено нас пропустить.

Из-под земли повеяло винным духом. Скользя по ступенькам, мы сошли в помещение, предназначенное для бала.

Вероятно, не так давно здесь был винный погреб. Сырые, порожние, ароматные бочки поднимались стеною под потолок. Столы, составленные посреди помещения, были накрыты госпитальными простынями, уставлены плошками, чашками, котелками, освещены лампами, собранными со всего фронта; и бойцы у этих столов, слушая речь врача Сермяжкиной, уполномоченной среди жен начсостава, сидели, как трезвые мужики на чужой свадьбе. Не так уж много было здесь женщин, подопечных милой, ласковой Анне Адамовне Сермяжкиной.

Движение и веселье начались немного позже, после речи Сермяжкиной, когда с переднего края, из госпиталя и штаба пришло еще несколько запоздавших девушек. Хлебнув из плошек анапского рислинга, все поспешили начать танцы.

Время от времени у дверей слышался выкрик дежурного:

— Старшина Ларина! На выход!

Время от времени близкий разрыв снаряда, его толчок вытряхивал из невидимых щелей песок и комья земли.

«Богиня, — весело повторял про себя Постоев, настраивая свою балалайку и уже поглядывая с той искоркой в глазах, какая свойственна всем балалаечникам. — Богиня». Видимо, это словечко ему очень понравилось.

По глиняному, утоптанному полу шуршали десятки ног.

Вальс-бостон был объявлен первым, и в первом же танце мы увидели Любу Сахно.

— Вот она! — восторженно выкрикнул Постоев.

Его балалайка удивительно приспособилась к ритму театрально-медлительных, важных шагов бостона. Танец вел гармонист Гладченко из комендантского взвода. В стороне стоял Вася Птенцов и тоже не сводил глаз с Любы.

— Вот она! — повторял Постоев. — Это же надо видеть… Богиня Рафаэля!

Невысокая девушка, стриженная, как мальчик, с острым небольшим носиком на миловидном, несколько огрубелом лице, широко шагала, подталкиваемая партнером. Она только что сняла ватные штаны и надела крепдешиновое платье. В широком ее шаге чувствовалась привычка много и долго ходить — и ходить не одной, не гуляючи, а с теми, за кем нужно поспевать.