Прикосновение — страница 62 из 77

Я стояла рядом с креслом Антонины, когда она вдруг покачнулась и стала растерянно озираться по сторонам, словно только что открыла глаза. Это было то же кресло в той же комнате, в то же время суток, когда я впервые встретилась с ней в том же теле, а потому ей могло показаться, что она лишь чуть вздремнула, но ничего не изменилось. На ней была та же одежда, волосы уложены в такую же прическу. Но прошло полгода, и осеннее солнце сменилось весенним.

Потом ее отец сказал:

– Антонина, нам нужно поговорить.

Я с поклоном удалилась из комнаты.

Три следующих дня повсюду в доме слышались ее визг и вопли. В знак уважения к хозяину я ненадолго задержалась в не совсем здоровом теле Жозефа Брюна. Разумеется, я больше не выполняла никаких обязанностей слуги, да никто и не ожидал от меня этого. Я жила в отдельном флигеле, стараясь избегать встреч с остальной прислугой, объявив, что страдаю от желудочной инфекции, от которой Жозеф на самом деле только-только избавился. Я читала, вечерами тайком отправлялась на прогулки, играла сама с собой в шахматы и сожалела о невозможности больше посещать музыкальный салон в главном доме.

На четвертый вечер старый князь пришел ко мне и сел по другую сторону шахматной доски.

– Вы играете? – спросил он.

– Да, – ответила я.

Он был неплохим шахматистом, но делал ходы слишком поспешно и нетерпеливо, что приводило к неосторожным атакам и небрежным оплошностям в защите. Я дала себе слово щадить соперника, но шахматы не та игра, где легко скрыть поддавки, а потому уже скоро позиция князя выглядела безнадежной.

– Вы покидаете нас завтра? – спросил он как бы между прочим, делая ход слоном, который уже ничего не менял.

– Да.

– Куда направитесь?

– Еще не решила. Вероятно, на юг. На западных границах становится все более неспокойно и… непредсказуемо.

– Вы опасаетесь войны?

– Считаю ее возможной.

– А не разумнее ли было бы пережить тяжелые времена в роли… скажем, жены генерала? Дочери министра? Чтобы держаться подальше от будущих линий фронта.

– Я могла бы пойти на это. Но опыт подсказывает, что война затрагивает всех. Даже – или, лучше сказать, в особенности – жен, сестер и матерей тех, кто сражается. Принадлежность к женскому полу не избавляет от вовлеченности в события конфликта. Но ты лишь ждешь новостей, тревожишься, одинокая и бессильная, потому что лишена возможности самой взять в руки оружие и драться за своих любимых.

– И кого любит мой Жозеф? – спросил он тихо. – Кого он любит на самом деле?

Я откинулась на спинку кресла, желая скрестить руки на груди, но вовремя вспомнила, в чьем теле нахожусь, осознала свой статус, а потому кротко положила ладони на бедра.

– Если я жена, то люблю своего мужа. Если сестра – брата. Если я командир, мне дороги мои солдаты. Вы же понимаете, что я обладаю привилегией войти в любую жизнь, какая мне придется по нраву. Зачем мне становиться главой дома, где царит разлад? Или матерью детей, которых я далеко не обожаю? Но я всегда люблю своих близких, кем бы ни становилась. Как люблю людей, в которых внедряюсь, иначе не стала бы этого делать.

Его взгляд уперся в шахматную доску, брови хмуро сдвинулись:

– А вас не посещало искушение стать мною? Вас не привлекает положение в обществе, которое имеет в России князь?

– Нет, сэр.

– Почему же?

Я облизала губы, всмотрелась в маленькие глазки на обрюзгшем лице, в очередной раз заметила желтые пятна на коже рук, вздувшиеся вены на шее, напряженную спину, держать которую прямо становилось все тяжелее. Он угадал мои мысли и резко бросил:

– Вас отталкивает мой возраст. Вызывает отвращение.

– Нет, сэр. Все не совсем так, хотя возраст, если у тебя нет привычки к нему, может стать поначалу источником немалого шока. Вы обладаете властью, пользуетесь уважением в свете, достаточно здоровы, но вот только я не считаю вас… красивым человеком. Вам не хватает жизнерадостности или любви, которая создает красоту в большей степени, чем тело или лицо.

У него дернулась щека. Едва заметно, но этого мне оказалось достаточно. Я сложила руки в жесте раскаяния:

– Простите мне… столь непочтительные речи. Я не имею на них права.

– Нет! – воскликнул он резче, чем, видимо, намеревался, потому что добавил гораздо мягче: – Все правильно. Вы откровенно высказали свои мысли. Мало кто решается на такую искренность со мной. Моя дочь… Она готова плевать мне в лицо. Желает, чтобы я скорее умер. Как вы считаете, я правильно поступил, наняв вас? Вы верите, что это стало с моей стороны проявлением… любви?

Я молчала.

– Давай же, Жозеф, говори, – в нетерпении потребовал он. – Я назвал твои слова искренними, точкой зрения истинно свободного человека. Не заставляй же меня сейчас менять свое мнение о той, что вселилась в тебя.

– Да, я верю, что, поручая мне стать на время вашей дочерью, вы исходили только из подлинной любви к ней. Я вижу, насколько горячо вы желаете ей добра. С моей помощью вы пытались придать ей уверенности в себе, которой она лишена в силу особенностей своего характера.

– Но… – Он усмехнулся: – Продолжайте и доведите свою мысль до конца.

– Сэр… Одинаковое понимание ситуации было крайне важно для нас обоих. Но вопрос, который я обязана вам задать, состоит вот в чем: если то чувство уверенности, какое вы хотели привить дочери, требовало вмешательства другого человека, то не пытались ли вы насильно навязать ей черту, в корне противоречащую ее натуре? Можно сформулировать вопрос иначе: дочь, горячо вами любимая, и дочь, реально существующая, – это одно и то же лицо?

Он все еще смотрел на доску, но ничего уже на ней не видел.

– Вы не говорили ничего подобного, когда давали согласие на нашу сделку.

– Положим, тогда это было не в моих интересах. Но теперь срок контракта истек, вы впервые поинтересовались моим мнением, а я честно изложила его.

Он взял пешку, передвинул ее без всякого смысла, потому что партия уже была проиграна.

– Моя жена считает, что наша дочь больна.

Я ждала, делая вид, что тоже изучаю финальную позицию на доске, склонившись вперед и наслаждаясь свободой мужской одежды, не вынуждавшей меня держать спину безукоризненно прямо, не сковывавшей движений корсетом и лифом.

– Она полагает, это душевная болезнь. Твердит об этом много лет. И в самом деле… С Антониной случалось всякое. Она могла начать спорить с людьми, хотя тех даже не было рядом, делилась с нами неправдоподобными фантазиями, рассказывала странные истории. В раннем детстве я относил это к проблемам взросления, к проявлениям творческой личности, которые однажды могут стать даже очаровательными. Но она превратилась в молодую женщину, и надежды сильно потускнели. Еще перед вашим приездом… она отдалась крестьянскому парню. Ему было четырнадцать, ей – на год больше. И когда они закончили, она прибежала прямиком домой… вся в грязи и крича во все горло о том, что совершила. Причем она нисколько не сожалела о своем поступке, а принялась плясать в гостиной, смеясь нам в лица, задирая юбку, демонстрируя всем обнаженную и обесчещенную плоть, плюнула в глаза матери и заявила о своей новоявленной свободе. Она чувствовала себя свободной и избранной Господом. В тот вечер я избил ее. Я бил ее так долго, что даже моя жена, утерев плевок собственной дочери, стала умолять меня остановиться. Мы никому ни о чем не рассказывали. Дали синякам на ее теле пройти, прежде чем пустили кого-то к себе в дом. Я надеялся, что ваше присутствие поможет залечить раны, нанесенные моей семье, восстановит доброе имя дочери, и не могу пожаловаться на недостаток усердия с вашей стороны. Ваше поведение было безупречным. Возможно, даже слишком. В последние несколько месяцев я порой почти начисто забывал, что вы не моя дочь. Я наблюдал, как она танцует, смеется, улыбается. Слышал ее забавные шутки, видел ее приязнь к тем из молодых мужчин, кто был мне симпатичен, и вежливое отторжение тех, кто проявлял непомерный пыл. Она достойно держала себя с прислугой, проявляла великодушие к друзьям, привечала незнакомцев, тщательно оберегала свою честь. В эти месяцы моя дочь стала такой, какой я мечтал ее видеть, а теперь… Вы ушли, она вернулась, и только сейчас я до конца понял, что не ради дочери – не надо заблуждаться – я обратился к вашим услугам, а лишь ради себя самого. Чтобы провести несколько месяцев с ребенком, какого я, как мне казалось, заслуживал. И теперь я не знаю, что делать дальше.

Он плакал. Старый князь лил слезы, закрыв глаза сжатыми в кулачки маленькими руками, слезы сосульками блестели на его бакенбардах, почти полностью скрывавших щеки. Я открыла рот, чтобы заговорить, но слова застряли у меня в горле. Мой взгляд снова скользнул по шахматной доске, я увидела, что могу поставить мат буквально в два хода, но не почувствовала при этом никакой радости. Его плач перешел в едва слышные всхлипы, которые он стремился подавить окончательно. Как стыдно, говорили его сжатые кулаки, какой позор!

А потом князь поднял лицо с покрасневшими глазами и прошептал:

– Вы не останетесь моей дочерью? Не побудете ею… еще совсем недолго?

Я покачала головой.

– Пожалуйста, станьте снова моей дочерью. Сделайте ее опять такой, какой она должна быть.

Я потянулась вперед, взяла его руки, нежно положила их ладонями с растопыренными пальцами на бедра.

– Нет, – ответила я и совершила прыжок.

Перед моими глазами, покачиваясь, стоял мой старый слуга Жозеф.

– Оставайся здесь! – рявкнула я и с хрустом в суставах, с опухшим и красным от слез лицом поднялась на ноги. Мышцы в них болели сильнее, чем я себе представляла, нерв подергивался в бедре, но князь был слишком горд, чтобы ходить, опираясь на трость, которая была ему просто необходима.

Дом спал, свет в коридорах и на лестницах был приглушен, когда я, прихрамывая, подошла к двери комнаты Антонины. Дебелая матрона дремала на стуле снаружи, с ключом на поясе. Я беззвучно забрала его, а она лишь чуть всхрапнула сквозь ноздри, но даже не шелохнулась. Столь же бесшумно я проскользнула в комнату.